уносил их к себе наверх.
Покончив с этим, он, улыбаясь, сказал:
— Не смотрите на меня такими дикими глазами. Я действительно вдувал им смерть. Но это простительная жестокость: погубив нескольких кроликов, я, быть может, спасу тысячи людей… Между прочим, все врачи считали эту болезнь хронической дистрофией, — буркнул он под конец.
«Он вдувал им смерть! — с ужасом повторил про себя служитель. — Вот почему он прогнал меня от ящика. Но он-то сам… Он же и сам может запросто помереть, как эти его несчастные кролики… Нет, нормальный человек такого для себя не допустит», — с убеждением заключил старик и решил не спускать глаз с «господина советника».
На третий день неусыпного бдения под коховскими дверьми, убедившись, что в комнате ничего из ряда вон выходящего не происходит — «хозяин» мирно сидит за столом и все время что-то пишет; что он вполне здоров и умом и телом, — преданный служитель прошептал:
— Да простятся ему все грехи, какие он совершил и совершит еще, за то, что он сделал для людей! Не щадя себя и не боясь смерти…
Кох писал свое сообщение вдохновенно и легко. Рассказывая о пути, который ему пришлось одолеть за два последних года, говоря об опытах — сотнях тысячах опытов, которые он совершил, рассказав и о последнем эксперименте — «Ноевом ковчеге», — он и словом не обмолвился о том страшном моменте, когда извлекал из ящика трупы животных. Безусловно, он делал это чрезвычайно осторожно, чтобы несчетные легионы микробов не вырвались из своего замкнутого помещения наружу. Но сам-то он, вплотную склонившись над этим рассадником смерти, понимал ли он, чем рискует, в ту торжественную минуту полной своей победы?!
Должно быть, понимал. Не мог не понимать. Знал, что риск смертельного заболевания на сей раз превзошел весь тот риск, на который ему множество раз приходилось идти. И ничто не остановило его, он даже не попытался как-нибудь обезопасить себя. И наверняка ему не приходило в голову, что поступок его — один из самых героических поступков, на которые способен человек.
Он писал свое сообщение, не думая ни о чем постороннем. Не предвидел он в те часы и тернистой дороги, по которой ему еще предстоит пройти, прежде чем он ступит на кафедру, где будет читать эти строки. И о той сияющей всемирной славе, которая озарит его имя через несколько дней. Даже мысль о победе над Вирховом не занимала сейчас его.
Он писал, не отрываясь и ни о чем постороннем не думая. Потом прочитал вслух свой труд ученикам, насладился их восторгом. И понес его в Берлинское общество научной медицины.
Но не тут-то было! Объединение медиков возглавлял Рудольф Вирхов, власть его была тут неограниченной; большой властью пользовался он и у королевского правительства, особенно с 1880 года, когда он выступил после своего избрания в рейхстаг с речью, полной похвал и дружеского расположения к Бисмарку. Нет, ни один ученый, проповедующий теории, которые так или иначе идут вразрез с учением Вирхова, не может рассчитывать на признание «короля медицины», и никакое сообщение об открытиях микробов, якобы являющихся возбудителями болезней, не может быть заслушано на собрании берлинских врачей! Работа Коха «Об этиологии туберкулеза» вернулась к автору, и Кох понес свой труд в сравнительно не зависящее от Вирхова Общество физиологов.
Наступил день 24 марта 1882 года. Один из самых замечательных дней в истории медицины, день блистательной победы Коха в науке, день, после которого человечество почтительно склонилось перед его гением.
Шел проливной дождь. В физиологическом институте, на Доротеештрассе, в помещении библиотеки на первом этаже, за длинным столом собралось множество народу. Тут были и физиологи, и практикующие врачи, и профессора Берлинского университета. Сидел тут и Рудольф Вирхов. Все взгляды были прикованы к нему — вызывало удивление, что он все-таки пришел. Даже в ту минуту, когда Кох через всю комнату протискивался от двери к столу, даже в эту минуту большинство собравшихся не отрывало глаз от Вирхова.
Спокойно сидел шестидесятилетний ученый на краю длинного стола, ни на что, и ни на кого не обращая внимания, не испытывая и тени смущения от всех этих внимательных, вопрошающих, удивленных, а иной раз и испуганных глаз. Улыбаясь в седую кудрявую бороду, пряча под очками умные усталые глаза с красными склеротическими прожилками, человек этот, сам в свое время совершивший революцию в медицинской теории, столько раз поражавший ученый мир тонкостью своих наблюдений и необычностью выводов, создатель прогрессивной для своего времени теории, великий патолог и автор множества научных трудов, учитель нескольких поколений врачей и законодатель медицинской науки, — он относился к сегодняшнему событию, как к одному из незначительных эпизодов в истории медицины и в своей жизни.
Между тем Кох, близоруко обведя глазами собрание, замер, увидев Вирхова. На мгновение глаза их встретились — беспокойные, взволнованные, настороженные Коха и иронические, глубокие, видавшие виды Вирхова. Кох выдержал этот взгляд и, хотя не было в нем ничего обнадеживающего, почувствовал внезапное успокоение.
Жаль, что он не видел других, не отрывающихся от него восторженных молодых глаз, в которых читалось такое преклонение, такая безоглядная вера, что казалось, обладатель этих глаз готов в любое мгновение защитить его от нападок, заслонить собственной грудью, даже если это будет стоить ему жизни! Это смотрел на него будущий замечательный ученый, основоположник химиотерапии, присутствовавший шесть лет назад при первом триумфе Коха в Бреславле, молодой врач одной из берлинских клиник Пауль Эрлих.
Но Кох ничего и никого больше не видел: склонившись над своими заметками, он приготовился к докладу. Глубокие морщины на лице как будто разгладились, он выглядел сейчас куда моложе, чем все эти месяцы каторжного труда в лаборатории.
Он начал с истории доказательства того факта, что туберкулез — болезнь заразная:
— Сделанное Виллеменом открытие о заразности туберкулеза у животных было, как известно, неоднократно подтверждено. Но в открытии Виллемена были противоречия, распутать их он не мог. И это дало возможность вполне обоснованно возражать против его открытия. Так что вопрос о том, является ли туберкулез инфекционным заболеванием, оставался долгое время нерешенным…
Потом он рассказал о других опытах сторонников инфекционного происхождения бугорчатки, остановился на работах Конгейма и перешел к изложению собственных поисков и экспериментов.
Он говорил негромко, но внятно и очень лаконично. Факт нанизывался на факт в той последовательности, в которой он сам эти факты разыскивал; обстоятельно описывал он свои опыты, не скрыл и неудачи. Речь его текла гладко, внушительно, а в голосе было столько обаяния, что уже одно это увлекало за собой слушателей.
В комнате стояла полная тишина, только шум ливня за окном монотонно и однообразно аккомпанировал рассказу Коха.
— В моих исследованиях, — говорил Кох, — я употреблял сначала обычные методы, но они не помогли мне достигнуть цели. Тогда я пошел другим путем…
Этот «другой путь», который отныне становился всеобщим достоянием, дал ему в руки то, чего он не мог сделать с помощью самого сильного микроскопа: он сумел не только найти бациллу-возбудителя, но и изучить ее особенности и нравы. Он рассказал о «капризах» этого крохотного микроба, о том, где находятся его излюбленные места в организме, о питательной среде, на которой его можно искусственно выращивать; о метиленовой синьке, калийном щелоке и «везувине», о желатиновом бульоне и сыворотке бычьей крови; и даже о «Ноевом ковчеге».
— Теперь мы можем бороться с этим бичом человечества не как с чем-то неопределенным; мы будем бороться с известными нам паразитами, будем искать путей к их уничтожению. До сих пор говорят, что чахотка передается по наследству как хроническая дистрофия. Это неправда! Чахотка — инфекционное заболевание, она никогда не передавалась по наследству, наследственным является только предрасположение к ней. Готовность к болезни особенно велика в ослабленных, находящихся в дурных условиях организмах. Пока имеются на земле трущобы, куда не проникает луч солнца, чахотка будет и дальше существовать. Солнечные лучи — смерть для бациллы туберкулеза… Я предпринял свои исследования в интересах здоровья людей, — закончил он после паузы. — Самое большее, что может