— Делай, кто мешает. Заготовок навалом.
— Нет, бать. Я булатный хочу сделать.
— Чего? — отец посмотрел на него, как на ненормального, — нет. Не дам отливки переводить. Им цены нет.
— Я сам отливку сделаю… — Есеня прикусил губу.
— Сам? Булат сваришь? Ладно, гвоздей не жалко, — отец презрительно покачал головой, — уголь, конечно, денег стоит, но уж лучше ты уголь будешь переводить, чем по улицам шататься.
Он поднялся из-за стола и посмотрел на Есеню то ли подозрительно, то ли довольно.
Есеня проторчал в кузнице весь день, и в первый раз не хотел оттуда уходить. С одной стороны, в одиночестве там было не так уж плохо — гораздо лучше, чем на пару с отцом, который поминутно делал замечания и давал подзатыльники. А с другой, осуществление идеи захватило его целиком и полностью.
Разумеется, его ожидало разочарование — как ни старался он воспроизвести действия Мудрослова, первая отливка оказалась обычным — и довольно посредственным — чугуном. Впрочем, как вторая, третья, и четвертая. Он нарочно сделал маленький тигель, чтобы иметь возможность провести как можно больше опытов за короткое время — ждать всегда противно. Может, все дело было в этом?
К обеду, испортив две отливки, Есеня хотел бросить это глупое занятие. С него лился пот, он устал раздувать мехи, он обжег пальцы до глубоких язв, по глупости потрогав тигель, вынутый из горнила — он был уверен, что тот достаточно остыл. А главное — ничего не получалось! Куда уж ему! Со свиным рылом в калашный ряд! Мудрослов — благородный, ученый и талантливый. А он кто? Балуй, одно слово. Мысль о том, что отец нисколько не удивится, увидев чугунные отливки, которые Есеня наплодил в изобилии, привела его в бешенство. Он отказался обедать, и Цвета принесла ему кринку молока прямо в кузницу.
К вечеру, на четвертой отливке, он в первый раз УВИДЕЛ. Он увидел движение шлака, он понял, что происходит внутри тигля, он заметил даже узор! Мудрослов переставал раздувать мехи в тот момент, когда тигель начинал проседать, и именно этого момента Есеня и ждал. Но вдруг что-то произошло — узор, все более и более заметный, начал растворяться, исчезать, и можно было не сомневаться — в тигле теперь варился низкосортный чугун.
Поздно! То ли он раздувал мехи не слишком интенсивно, то ли, наоборот, чересчур старался. Он вынул тигель из горна, и поставил его в угол — можно не смотреть, ничего не получилось. Одна секунда — и вместо бесценного булата получается чугун. И эту секунду надо почувствовать!
Отец посмотрел на результат, многозначительно кивнул, и ушел ужинать. Есеня загубил еще пару штук — теперь он неправильно охлаждал отливку. Это был уже не чугун, но еще и не булат — как он ни старался, остывание сверху шло быстрей, и «грязь» уходила в центр отливки.
Он все делал, как Мудрослов! Он таращился на остывающие угли до боли в глазах! У него обгорело лицо — он силился рассмотреть, что происходит внутри тигля. Он чувствовал, как подрагивают угли, ему казалось, он слышал, как потрескивает металл, превращаясь в мягкие кристаллы, и как дорожки этих кристаллов бегут от стенок тигля внутрь.
— Ты спать пойдешь? — спросил отец, заглянув в кузницу, когда совсем стемнело.
— Пойду, — ответил Есеня со злостью.
— Хватит. Столько угля коту под хвост!
— Да.
Только к исходу вторых суток, к утру у него получилось. Не хуже, чем у Мудрослова! Он снова обжег пальцы — ему не терпелось пощупать отливку, хотя Есеня уже знал, что это — булат. Он чувствовал это по тому, как тот остывал. Он чувствовал, он понял, и теперь мог, наконец, исправить те ошибки, которые допускал Мудрослов. Тигель — толще, стенки — чуть менее шероховатые, и горячей, в горниле должно быть намного жарче!
— Сколько можно? — отец зашел к нему перед завтраком, — иди прочь отсюда!
— На, — Есеня кинул ему в руки отливку, похожую на только что выпеченную булку, — надеюсь, угля теперь не жалко?
Отец долго рассматривал кусок металла, стучал по нему, и даже попробовал получить искру на точиле. Он ничего не сказал. Он не столько удивился, сколько задумался. Есеня считал, что отец разозлится на него, и начнет орать — его всегда раздражали попытки Есени добиться чего-то сверх положенного. Но отец задумался и… огорчился. Не из-за того, что Есеня доказал ему свою правоту. Из-за чего-то другого. Ему показалось, что отец жалеет его. Это было так необычно, так неожиданно, что Есеня подумал, будто ошибается.
— Делай, что хочешь, — проворчал отец и ушел.
Лечь спать сейчас, когда дрожащие руки чувствовали металл, когда наитие тонкой иглой кололо грудь, когда в воздухе витало понимание? Есеню слегка потряхивало от волнения и недосыпа, в голове что-то сдвинулось, и происходящее казалось ему не вполне реальным. Он смотрел на стены кузницы, на открытую широкую дверь, на солнечные лучи, падающие на утоптанную землю двора, и думал, что все это — сон. Реальным был горн и белый огонь в нем. И тонкие жилки, пронизывающие металл.
Он сделал две отливки. Он не стал показывать их отцу — тот бы все равно не понял, чем они лучше тех, что изготавливал Мудрослов. Даже если бы распилил. А всего-то и надо было, что обложить горнило кирпичом со всех сторон, да чуть-чуть изменить форму тигля — сделать его ниже и шире. Почему Мудрослов этого не понимал? Ведь это же так просто!
Время подошло к ужину, и Есеня, пару раз ковырнув кусок курицы в тарелке, уронил голову на стол и уснул.
Проспал он без малого сутки, а потом принялся за кинжал. С кувалдой он управлялся неважно, молотком-ручником владел и вовсе отвратительно, зато в закалке и заточке ему не было равных, да и протравка у него всегда получалась отлично.
Приходили стражники, спрашивали про вечер в кабаке, но Есеня соврал, что подобрал на улице девку и провел с ней остаток ночи. Наверное, ему поверили — выглядел он солидно, в кузнице, с молотом в руках — ни дать, ни взять, опора для матери и надежда отца.
С кинжалом он возился долго, примеривался, перед тем как ударить — испортить отливку было жалко. Рисунок, который он изобразил прямо на полу, несомненно, выглядел совершенней, чем то, что вышло у него на самом деле. Еще день Есеня потратил на рукоять.
Надо сказать, ему очень нравилось то, что он сделал. Может, выглядел нож не так красиво, как хотелось, но гвозди перерубал с легкостью и был острым, как бритва. Отец издали посмотрел на его работу, но даже не взял кинжала в руки, презрительно смерив сына взглядом. Обидно стало до слез. Чтобы хоть как-то утешиться, Есеня решил сходить к Жидяте — кто еще понимает толк в оружии? Есеня еле дождался утра, и выскочил из дома, наспех позавтракав.
На базаре уже собирался народ, день начинался солнечный, но Есене было не до того — он и сам не осознавал, почему ему так важно, чтобы кто-то оценил его работу. Если и Жидята не поймет, придется бросить все это и никогда больше не браться за такую ерунду.
Есеня постучал в оружейную лавку — Жидята поднимался поздно, поэтому встретил его заспанным и недовольным.
— Ну? — спросил он, когда Есеня сунул голову в дверь.
— Ножик принес посмотреть.
— Заходи, — проворчал Жидята.
Есеня вынул нож из-за пазухи, развернул тряпицу, в которую тот был завернут, и протянул лавочнику. Жидята мельком глянул на его детище и скривился.
— Сам делал?
Есеня кивнул.
— Оно и видно, — кивнул Жидята, и хотел уйти внутрь.
— Погоди. Ну посмотри поближе-то! — Есеня и вправду чуть не расплакался.
Жидята вздохнул, и пожалел его: взял кинжал в руки и тронул лезвие пальцем. Он послушал, как звенит металл, попробовал его согнуть, погладил пальцами, словно слепой, пытающийся определить, что за предмет перед ним. Лицо его постепенно стало меняться — от равнодушия к изумлению, а потом — возмущению, и Жидята прошипел:
— Ты… ты, сучонок косорукий! Ты понимаешь, какую отливку ты испортил? Где ты ее взял? Ты представляешь, каких денег она может стоить? Ты представляешь, что из нее можно было сделать, а? Отец знает?
Есеня кивнул.
— И что? Ты до сих пор жив? Где ты ее взял, отвечай!
— Я… — промямлил Есеня, — сам сделал…
— Как это?
— Ну, сам сварил.
— С Мудрословом, что ли? Не думал, что Мудрослов когда-нибудь найдет… Всю жизнь ищет…
— Не, я без Мудрослова, один…
Лицо Жидяты вдруг окаменело. Он посмотрел на нож, на Есеню, снова на нож, и на всякий случай спросил:
— А ты мне не врешь?
— У меня еще одна есть, — Есеня полез за пазуху и выудил кусок металла.
Жидята ухватился за нее, как неделю назад горшечница вцепилась в золотой, который ей протянул Есеня. Даже ногти побелели.
— Пошли, — коротко велел он, и быстрым шагом направился внутрь лавки.
Он смотрел на отливку через толстое стекло, сделал срез и осторожно протравил его кислотой, он гладил ее и любовался ею, и Есеня, глядя на него, мог только глупо улыбаться. Жидята не улыбался. Наоборот, с каждой секундой лицо его становилось все мрачней.
— Сядь, — он указал пальцем на стул и тяжело вздохнул.
— Чего? — не понял Есеня и сел.
— Мальчик. Никогда никому не показывай этой отливки, слышишь? А лучше всего — переплавь ее в сковороду.
— Почему? — Есене снова захотелось расплакаться.
— Потому что. Если бы руки твои росли не из задницы, ты бы сделал клинок, за который любой из благородных отвалил бы тебе десяток золотых, и был бы очень доволен сделкой. Такой булат привозили когда-то из дальних стран, и никто — никто! — не смог изготовить такого же. Теперь и из дальних стран его не привозят — говорят, рецепт утерян навсегда.
— Так я могу стать богатым?