легкая тень пугливой радости, будто жарким днем входит в холодную речку.

Грудь раздавлена сеткой, и сквозь ячейки, будто древесные почки сквозь жесткую кору, выбиваются росточки сосков…

Одежка эта была настолько неестественной, настолько поражала воображение и обескураживала, что появилось внезапное, шальное желание снять, сорвать ее, невзирая на обычаи.

Сжечь эту лягушачью кожу, там будь что будет…

Не заботясь о том, проснется она или нет, Космач достал складной нож и, поддевая пальцем тугие, скрученные жилы, с хладнокровностью хирурга разрезал власяницу снизу доверху, рассек стяжки на плечах и под мышками.

На теле под веригами оказалось множество свежих и засыхающих язв – будто насекли, натерли металлической щеткой.

Отгоняя рой смутных мыслей, он принес из дома спальник, оставшийся с экспедиционных времен, постелил рядом и, хладнокровно взяв спящую под лопатки и колени, переместил на мешок, застегнул молнию. Она лишь пошевелила губами – хотела пить.

И когда нес по метели, пряча ее лицо у себя на груди, чувствовал лишь горячее, прерывистое дыхание жажды…

Она не проснулась ни через час, ни через два – так и спала, спеленатая мешком, будто в коконе А Космач, ошеломленный и растерянный, сначала долго сидел возле постели, потом бродил по избе и не мог сосредоточиться ни на одной мысли. Вспомнив ее сухие, жаждущие губы, принес воды, но напоить из ложечки не смог, при одном прикосновении металла к губам Вавила стискивала зубы, и все проливалось в капюшон спальника. Тогда он набрал воды и стал поить изо рта в рот, преодолевая головокружение и неуемное желание не отнимать губ.

И в этом тоже было что-то тайное, воровское…

Дабы не потерять самообладания и не думать о ее язвах, Космач разговаривал между глотками будто бы сам с собой:

– Вот, я целую тебя, а ты и не знаешь. А снится, наверное, воду пьешь…

Так он выпоил целый стакан, а когда принес второй, вдруг обнаружил, что губы похолодели и стали отзываться так, словно он подносил ложечку, а на лбу выступил пот. Космач осторожно расстегнул замок, откинул клапан спальника: в полумраке горницы раны на ее теле светились красной рябью…

Он накрыл Вавилу простыней и вышел из горницы, притворив за собой дверь, – разомлела в бане окончательно, спать будет до утра.

Чувства оставались смутными, смешанными, как метель, – и волнение до тряски рук, и жалостный вой подступающей тоски, и, вместе с тем, трезвящий, саркастический голос где-то за кадром сознания.

Космач ушел в баню с мыслью прибраться там и потушить свет, но увидел изрезанные вериги, собрал клочки и сел на топчан. Можно было сейчас же кинуть в печь эту лягушачью кожу, однако он мял власяницу в руках и чувствовал, как глубокие следы внезапного всплеска радости, праздничного состояния и восторга напрочь заметает тоска.

К нему явилась молодая монахиня, смиряющая плоть, дабы не поддаться искушению дьявола. Инокиня из толка непишущихся странников, строго блюдущая заповеди стариков и древлее благочестие.

А в памяти остался совершенно иной образ…

И вдруг пожалел, что перенес из бани в дом: проснется – сразу поймет и что видел ее обнаженной, и что прикасался, когда освобождал от вериг и укладывал в спальник.

Даже вот эту кожу сжигать не придется, взмахнет крылами и улетит…

Космач снял с вешалки одежду Вавилы, взял котомку и пошел в дом. Отсыревшие валенки и дубленку на печь положил сушиться, а розы снял и, подрезав стебли, утопил в лейке с водой: говорят, они так дольше живут. Потом осторожно открыл дверь в горницу, прислушался и, прокравшись к кровати, оставил у изголовья одежду и вещи. Но власяницу засунул в карман полушубка, испытывая при этом тихое мстительное чувство.

Пельмени в тарелках давно остыли, склеились, обсохла запотевшая бутылка шампанского, и праздничный стол потерял свой недавний блеск. Космач свалил пельмени в миску и вынес собаке, тихо поскулинаюшей в сенях, но строптивый пес даже не понюхал, отвернул морду.

– Не берешь из чужих рук? Как хочешь, твоя воля…

Жулик, напротив, просил корма, стучал копытами и ржал на голос хозяина

– набил ему ясли сеном.

– И такие неожиданности случаются, брат…

Он хотел отвлечься в хозяйственных заботах, встряхнуться, однако, едва переступив порог, уловил банный запах.

Вавила скинула простынь, разбросала руки – летала во сне…

Космач выключил верхний свет, горящую настольную лампу поставил на пол и сел за рабочий стол, отгороженный от просторной избы книжным стеллажом, раздернул занавески на окне – создал обстановку, когда хорошо думалось.

На улице по-прежнему буранило, в непоколебимом свете фонаря висела туча мельтешащего снега, и не поймешь, откуда ветер. А в тихую погоду и летом, и зимой из этого окна открывалась такая даль, что если долго смотреть, то возникало чувство полета.

Он часто засыпал, откинувшись в кресле, и сны тогда были легкими, воздушными. И сейчас он не заснул, но будто во сне увидел небольшое поселение странников среди трех десятков глубоких таежных озер с редкостным и загадочным названием – Полурады. В миру такие деревеньки называли скитами, однако на самом деле там жили не по монастырским правилам, а обыкновенно, семьями. Обычно неписахи редко оседали и жили на одном месте и редко строили дома – чаще всего останавливались у старообрядцев из других толков (странников на Соляном Пути чтили особо за скитальческие подвиги и принимали радушно), на худой случай рыли землянки или рубили крохотные избушки, чтоб остановить вечный бег на год – полтора, родить и выкормить грудью ребенка, подлечить захворавшего. А потом снова уйти в бесконечное странствие.

В Полурадах все было не так. Истосковавшиеся по человеческому жилью и уставшие от цыганского образа жизни люди ставили настоящие хоромы, на подклетах, разделенные на мужскую и женскую половины, на зимнюю и летнюю избы. А для того чтобы защититься от чужого глаза сверху (тогда аэропланы еще не летали, но в послании сонорецких старцев было сказано, будут летать), дом выстраивали вокруг огромных кедров, и так, что ствол дерева оказывался на крытом дворе или в коридоре, соединяющем зимнюю и летнюю избы. Огромные кроны словно шапкой накрывали крыши сверху, не пропускали воду даже в сильные дожди, принимали на себя всю тяжесть зимнего снега, а летом, источая специфический кедровый запах хвои, отпугивали несметные тучи комарья.

Прадед Вавилы, Аристарх Углицкий, в тридцатых годах выведал благодатное место среди множества озер, снялся с дурного, болотистого места на Соляной Тропе и увел свое племя подальше от анчихристовых уполномоченных, от сельсоветов и переписи.

– Посидим, буде, здесь, – сказал. – Довольно нам странствовать да по норам скитаться. Тут самый край света, некуда более нам податься. На сем и кончается Соляная Тропа и наше великое стояние. Рубите хоромины достойные и живите с Богом.

И пропал не только от зоркого ока властей, но и от своих, и не объявился бы, да настала пора сыновей женить и дочерей отдавать, пришлось сказаться.

Только спустя шестьдесят лет сюда впустили первого мирского человека – ученого, уже известного на Соляной Тропе, многими наставниками общин рекомендованного. Несмотря на это. Космача больше месяца продержали в карантине – в избушке на смолокурне: кормили-поили, беседовали или просто расспрашивали про жизнь мирскую и пытали по простоте душевной, не перепишет ли он странников и книгу бесовскую, не выдаст ли их бесерменам поганым.

И еще бы присматривались, да явился сам Аристарх Углицкий, стодесятилетний слепой старец с бородой, для удобства в узел завязанной на животе. Пощупал лицо ученого мужа, руки зачем-то помял.

– Ты что ищешь-то у нас, путник?

– Истину ищу, – сказал Космач. – Иного мне не надо.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату