— Что захочу, то сотворю! — застрожилась она. — Не смей перечить мне! Невесту подыщу — и с Богом.
— Ужели в сей же час? — Иван уж чуть не плакал.
— Да нет, сынок. В сей час нужда иная… Покаяться мне след, грешна.
— Кого покликать? Матушку Меланью? Иль Досифея? В сей день у нас сидит…
— Не нужно их, ты ныне духовник.
— Но как же Аввакум?
— Сей праведник далече — ты же рядом. И каяться хочу перед тобою — не смею никому доверить тайны.
— Мне страшно…
— Так слушай же! Семь лет стремилась я избавиться от вдовства, и час настал… Избавилась, и ныне я мужняя жена. Священник москворецкий нас обвенчал оттай, и перед Господом мы стали суть супруги…
— Ах, маменька, не умирай, не закрывай очей!
— Покуда я жива. Се очи затворяет память. Так слушай же еще… Сей тайный наш союз прекрасен был, в тот час и черное вдовство опало перстью. Мы верховыми мчались, от храма прямо в небо!.. Немного радости достало, лишь до утра. Как солнце встало, князь мой к царю отправился… Не ведала, зачем. Коль муж сказал, ему потребно — какой тут спор?.. Ох, коли в знала!.. Обвисла в на руках, собой связала и не пустила. Да что теперь!.. Лишь ныне при дворе узнала, в чем суть… Ох, Матерь Пресвятая, великий грех! След за него покаяться, за ладу… Пошел к царю сказать, что боле он не царь, а суть Великий князь!
Тут сын преобразился, отмел печаль и страх.
— Мне тако ж мнится, мать! Цари доныне были, а сей Кобылин кто?
— Уймись, Иван, не смей так говорить.
— А что же он сказал? Нет, маменька, ты правду мне поведай, коль я духовник твой.
Боярыня смутилась, исповедальный дух увял.
— Не ведаю я правды, почто сие сказал. Но ежли муж сказал, знать, истинно!.. Ах, Господи, прости! Тебе бы, сын, сего не знать, да слово не поймаешь… Запомни, наш государь — суть царь, Россия — царство, иначе быть не может. И ты пойдешь служить!
— Добро, пойду, не умирай!
— А ну-ка, повтори?
— Наш государь суть царь…
— И что Россия?
— Россия — царство…
— О сем и думай, сын!.. Да принеси икону.
Иван исполнил волю и с иконой перед ложем встал.
— Клянись на образе, пред Богом. От слов своих не отступлюсь до самой смерти.
Он повторил слова и приложился, затем помедлил и спросил пытливо:
— Да уж поведай, мать, что дале приключилось?
— Не след и знать. Скажу одно: супруг мой тайный в затворе ныне, на цепях.
— Но ежли бить челом? Чтоб отпустил?
— Возможно ли сие, помысли сам! Брак наш сокрыт от глаз мирских, Всевышний токмо знает… Что я скажу царю? Какое слово молвлю? Раскрыть же сей союз — великий грех.
Боярыч помолчал и тяжело вздохнул.
— Мне жаль его… Должно, достойный муж, коли царю сказал…
— Не смей! Ты клялся на иконе!
— Ох, Господи, прости!.. Скорблю, ведь сгинет князь.
Она внезапно оживилась и привстала.
— Надежда есть! Семь лет тому давала я вещицу, хранящую от смерти… Давно когда-то ехала в карете, и тут ярыжка подзаборный. В окошко бросил — на тебе, возьми! И грошик дай… Позрела — медь зелена. На что безделица сия, спросила. А он: возьми, она спасет от смерти. Я ею был одарен одним царем арапским и с того часа вот уж век прожил. И жизнь прискучила довольно, так вот бери за грош! Я посмеялась и взяла… Не обманул, ярыга, и в самом деле беды отступили! И страх, и опасенье — все исчезло. Когда ходила по дворам и милостыню носила, разбойник с ножиком напал. Зарезал бы, ей-ей, да ножик вдруг упал и как стекло, разбился. В другой раз лиходеи карету осадили и ну стрелять! Да мимо!.. Покуда оберег сей у него на вые, смерть обойдет его. Никто не в силах тронуть! Даже царь!
Она в сей час вскочила и сына обняла.
— Ты ныне духовник! Излила тебе душу и веру обрела.
— И напугала — страсть…
19.
Сей отроческий страх, подобно ветру, лишь душу опахнул и будто канул. Однако утром, ото сна восставши, она позрела матушку Меланью, и в сердце вызрел лед. Та ласкова была и не корила, но схимный вид ее, суровый черный плат, побитый письменами, ровно молью, и ряса, шитая крестами — все источало смерть. Ну, словно в скорбный год, когда скончался Глеб, и дом на Разгуляе ей склепом мнился. К чему ни прикоснешься — к столу ли, к ложу иль к перилам гульбища — чего касался муж, все было мертвым. Она уж мыслила переселиться в усадьбу на Ходыне, дабы не грызла память, но в тот же год к ней и явился странник, сказав:
— Жену собе ищу.
Дух смерти в миг един оставил терем, и там, где он витал, отныне поселилась жизнь.
Монашку отослав, боярыня укрылась одеялом и, веки опустив, пыталась погрузиться в сон, однако ложе отдавало тленом и хладом мерзким, будто бы могильная земля. Встать захотела, покликала служанок, однако девки молодые еще спали и на зов, веригами бряцая, притащился Федор.
— Как почивала, госпожа? — чему-то улыбался. — Меня звала, али кого?
В другой бы раз и прогнала, однако стылый страх, объявший существо, как будто волю отнял.
— Тебя звала, — пролепетала. — Что, утро на дворе?
— Да, госпожа, уж солнце встало, весна!
— Ну, будет преклоняться. Тебе не госпожа — сестра духовная.
— Добро, сестра!
— Что там еще, на свете белом?
— Трава растет и лютики-цветочки. А на Басманной благодать! Река струится, пчелочки жужжат. Еще чуток, настанет лето!
— Ты ныне весел что-то…
— Уж полно горевать!
— Дух смерти всюду, тлен…
— Ничуть и не бывало. В сей час же отворю окно — позри сама!
И отворил! Да токмо не весной пахнуло, не цветом трав и зеленой листвой — землей могильной нанесло и свежей кровью.
— Ох, Господи, прости… Что там творится, Федор? Ужель теленка режут?
— Да полно уж, сестра! Сие тебе блазнится.
— А голоса? Откуда голоса?
— Се голь шумит. Копеечки делят, куски — потеха ныне, на Лобное идут.
— Опять? Я боле не велела взирать на казни!
— Не слушают убогие. Да что с них взять? — блаженный рассмеялся. — Кто голову на плахе потеряет, кто долю свою сыщет. Известно по Москве, на лобном зрелище богато подают, поелику боятся смерти. Жизнь бренной чудится и не жалко злата. Однажды именитый муж мне в шапку бросил рубль. Ей- ей!