Что поражает почти во всех рассказах: горе почувствовали общее, хотя у каждого был свой жребий, свою страшную взятку война не сразу взяла у всех. Не найдется семьи, которую бы она обошла, но тогда, поначалу, многих пощадила. Но и те, кого пощадила, и кого нет, все равно почувствовали себя как что-то одно, как что-то неразделимое, цельное. Вот эта удивительная человеческая общность и стала тем, чему под силу оказалось вынести все и победить.
Горе чувствовали общее, а ответственность за то. что будет дальше, как пойдет, каждый брал на себя: и мужчина, и ребенок, и старик, и женщина. «Потом говорили, что отца оставили, что было задание. Никто нас не оставлял. Мы сами решили. Я не помню, чтобы была паника. Было большое горе — это да. Но паники не было. Все верили, что победа будет наша, — рассказывала партизанка Валентина Павловна Кожемякина. — В первый день, когда вошли немцы в нашу деревню, отец играл вечером на скрипке „Интернационал“. Ему хотелось что-то такое сделать. Какой-то протест…»
Счет у врага был один: и за взорванный эшелон, и за спрятанного раненого, и за кусок хлеба, переданный партизанам, — смерть тебе, твоим близким! И за малое платили самым великим. На оккупированной врагом территории у мужества было тысяча лиц. И — бульба дробненькая на столе — как мера всех мер, последнее, что оставалось в крестьянской хате. Последнее, что отдавали.
Александра Никифоровна Захарова, единственная женщина — партизанский комиссар, комиссар двести двадцать пятого полка Гомельской области:
'Помню… На всю жизнь запомнила… Как раненые ели ложками соль. Как в строю называют фамилию, боец выходит и падает вместе с винтовкой от слабости.
Народ нам помогал. Если бы не помогал, то партизанское движение не могло бы существовать. Иной раз со слезами, но все-таки отдают. Так и говорил:
— Деточки, деточки, вместе будем горевать, победу ждать.
Последнюю дробненькую бульбу высыпят, дадут хлеба. Один говорит: «Я столько-то дам», тот — «Столько». — «А ты, Иван?» — «А ты, Мария?» — «Как все, так и я, но у меня ж дети…» Часто они плачут, и мы плачем.
Что мы были бы без населения? Целая армия в лесу, но без них мы бы погибли, они же сеяли, пахали, чтобы себя и детей кормить, чтобы нас кормить, одевать всю войну. Ночью пахали, пока не стреляют. Я помню, как пришли в одну деревню, а там хоронят старого крестьянина. Его ночью убили. Жито сеял… Так зажал зерна в руке, что разогнуть ему пальцы не смогли. С зернами его в землю и положили…
У нас же оружие, мы могли защищаться. А они? За то, что бохан хлеба дал партизану, — расстрел, я переночевала и ушла, а если кто донесет, что я в этой хате ночевала, — им всем расстрел. А там женщина одна, без мужика, а с ней ее трое маленьких детей. У нее дети, она же не прогоняла, когда мы придем, и печку вытопит, и обстирает нас… Она нам последнее отдаст: «Ешьте, хлопчики». А бульба весной дробненькая-дробненькая, как горошины. Мы едим, а дети на печи сидят, плачут. Горошины эти последние… Я бы всем женщинам, которые кормили, одевали нас в тылу… Я бы им какую-то медаль придумала. Они такое же ветераны войны, как фронтовики и партизаны. Что бы мы без них сделали в войну? А после войны что бы мы сделали без детей, которых они одни вырастили, когда мужья воевали? У многих мужья погибли. Я этих женщин до конца жизни не забуду…
После войны я встречалась с Александрой Михайловной Коллонтай. Она спрашивала, часами заставляла меня рассказывать — ее интересовало, как люди жили в лесу не день, не два, а годы. Как они были друг с другом? Эта война, бои, ужасы — как то сказывалось на отношениях людей? На женских чувствах, на чувствах мужчин к женщине? Она слушала и поражалась, какие у нас люди. Она говорила, что таких людей победить нельзя'.
Из воспоминаний минской подпольщицы Веры Григорьевны Седовой:
'Первый раз принесли мне листовки. Я зашила их в подушку. Мама стелила постель и нащупала. Распорола подушку и увидела эти листовки. Стала плакать. «Ты себя погубишь и меня». Потом я хотела отправить ее в партизанскую зону, она не захотела: «Я Веру не брошу». Она помогала мне.
Ко мне часто приезжали партизанские связные. Распрягут лошадь, это же все видят. Что вы думаете, люди не видели? Видели и догадывались. Я говорила, что это от брата, из деревни. Но соседи хорошо знали, что у меня никакого брата в деревне нет. Я им благодарна, я всей нашей улице должна поклониться. Одного только слова было достаточно, чтобы мы погибли, вся семья. Стоило только пальцем ткнуть в нашу сторону. Но никто же этого не сделал. После войны они говорили, что знали, кто ко мне приезжал…'
Партизанка Вера Сафроновна Давыдова вспомнила такой случай:
'Зашли мы в хату, а там ничего нет, две голые обструганные скамейки и стол стоит. Даже кружки, кажется, не было воды напиться. Все у людей забрали. И только икона в углу, и рушник на ней висит.
Сидят дед с бабкой. Один наш партизан снял сапоги, портянки такие рваные, он из закрутить уже не может. А дождь, а грязь, а сапоги рваные. И вот эта бабка подходит к иконе, снимает рушник и отдает ему: «Детка, а как же ты пойдешь далей?» А больше ничего в этой хате нет…'
Со слов партизанской связной Веры Митрофановны Толкачевой:
'В первые дни подобрала я за деревней двух раненых. Один был раненный в голову, у другого солдата — осколок в ноге. Сама этот осколок вытащила, в рану влила керосин, ничего больше не было.
Выходила я их, подняла на ноги. Сначала один ушел в лес, потом другой. Последний, когда уходил, сразу — мне в ноги. Хотел мне ноги поцеловать:
— Сестричка милая! Ты мне жизнь спасла.
Не было ни имени, ничего. Только — сестра и брат.
Бабы соберутся вечером у меня в хате:
— Говорят немцы, что Москву взяли.
— Никогда!
У кого мужья и сыновья на фронте, у кого — в партизанах. Все, считай, на войне.
С этими же бабами мы поднимали после освобождения колхоз, меня поставили председателем. Было еще у нас четыре деда и пять подростков по тринадцать лет. Это мои пахари. Было двадцать лошадей, у них короста, их надо было лечить. Вот и все, что у меня было. Не было ни колес, ни хомутов.
Считай, лопатами бабы землю поднимали, на коровах бороновали. Хлопчики день боронуют, а вечером узелки развяжут, у всех еда одинаковая — праснаки. Вы и не знаете, что это такое. Семена щавеля, оборотничек… Не знаете? Такая трава есть. Клевер щипали. И все это толкли в ступе. И пекли эти праснаки.
Осенью пришла разнарядка: пятьсот восемьдесят кубометров леса повалить. С кем? Взяла своего хлопчика двенадцати лет и девочку десяти лет. И другие бабы так. Сдали мы этот лес…'
В деревню Ратынцы Воложинского района я приехала совсем с другим редакционным заданием. Справилась быстро и вечером уже ждала на перекрестке автобус, чтобы вернуться в Минск. Сидели тут же на лавке женщины, поджидали на выходные своих городских теперь детей. Чуть только тронула их память, заговорили громко, как заголосили. Успела записать несколько фамилий: Елена Адамовна Величко, Юстина Лукьяновна Григорович, Мария Федоровна Мазуро…
Нет, они не воевали, эти женщины, и не были в партизанах. Им выпало другое: выправлять на фронт своих мужей и сыновей, получать на них скупые на слова похоронки, поднимать весной одним без мужиков землю и сеять хлеб, спасать детишек. Сохранить в войну пятеро или четверо детей, род свой сохранить — это тоже подвиг.
И я включила их рассказы в эту книгу, потому что хотя они и не были на войне, но называют себя солдатками. Вот как велика была наша армия!
'Партизанам все помогали, кто как мог. Что мы, бабы, могли, когда детей полная хата? Покормишь, обстираешь людей. Спалили нас немцы, забрали все дочиста. Остались мы на одном сером камне. Пришли из лесу, ничего нет. Только коты пооставались. Что ели? Летом пойду ягод насобираю, грибов. Полная ж хата детей…
А кончилась война, в колхоз пошли. И жала, и косила, и молотила. Мама моя так говорила: как помру, не знаю, что с душой будет, а руки так отдохнут. Так тяжко робили. Девочке моей десять лет быть, она со мной жала. Бригадир приехал поглядеть, как такая малая и норму до вечера зробить. А мы жнем и