— У тети Феклы есть медаль.
— Нет, орден. Папа сказал — орден.
— Мама моя поругалась с ними. Ихние куры поклевали наши огурцы…
— А вон их дом. Самый высокий…
Я уже знаю, что в этом доме гостей не встречают. Надо самой открыть дверь, поставить на пороге сумку, снять пальто и пройти в комнаты. Живут сестры Струй, Фекла Федоровна и Ольга Федоровна, вдвоем, обе тяжелобольные.
Открываю дверь, ставлю сумку, снимаю пальто. Прохожу… Обе одеты в праздничные кофты: «А нам уже сказали, что корреспондент приехал. Хлопчик соседский…»
И когда только успел?
Фекла Федоровна Струй, партизанка:
'Меня ранило в ноги, я потеряла сознание, а мороз был жгучий, когда я проснулась, у меня были отморожены руки. Теперь живые, хорошие руки, а тогда черные, потому что я ползла и они были мокрые. И ноги, конечно, тоже были отморожены. Если бы не мороз, может быть, ноги удалось бы спасти, но они были в крови, а я долго лежала. Положили меня вместе с другими ранеными, свезли в одно место много нас, а тут немцы снова окружают. Блокада… Нас как дрова на сани сложили. Некогда смотреть, как положили, что болит, а отвозят дальше в лес. Так отвозили и отвозили, а потом сообщили в Москву о моем ранении. Я ведь была депутатом Верховного Совета.
— У вас обе ноги были ранены?
— Да, обе. У меня сейчас протезы. Ноги мне отрезали там же, в лесу. Операция была в самых примитивных условиях. Положили на стол оперировать, и даже йода не было, простой пилой пилили ноги, обе ноги… Положили на стол, и нет йода… За шесть километров в другой отряд поехали за йодом, а я лежу на столе. Наркоза не было. Без наркоза, без ничего.
Связались с Москвой, чтобы прислали самолет. Самолет трижды прилетал, покружится-покружится, а опуститься не может. Кругом обстреливали. На четвертый раз сел, но у меня обе ноги уже были ампутированы. Потом в Иванове, в Ташкенте четыре раза делали реампутацию, четыре раза опять начиналась гангрена. По кусочку все резали, очень высоко. Плакала, аж заходилась: представляла, как по земле буду ползать. Ходить не смогу, а только ползать. И сама не знаю, что мне помогло, как тогда, в первые годы, выдержала. Конечно, добрые люди помогли. Много людей хороших встречала. У нас был хирург, он сам тоже без ног. Он говорил обо мне, это другие врачи передали: «Я преклоняюсь перед ней. Я столько мужчин оперировал, но таких не видел…»
Потом приехала назад, в Дисну. Представьте себе, что я даже одного месяца не отдохнула и пошла работать.
— А как же ноги?
— Я с протезами приехала. Я теперь плохо хожу, потому что старая стала, а тогда бегала по городу и всюду пешком. И в колхозы ездила. Была зампредседателя райисполкома. Кто бы меня держал, если бы я в кабинете сидела.
— Как же вы работали?
— Даже обижалась, если мне поблажку делали. Тогда не было председателей таких грамотных, как сейчас. И если какая-то ответственная кампания, посылали людей из района. И вот по понедельникам вызывали нас в райком и посылали кого куда. Сижу утром, смотрю в окно — все идут и идут к райкому, а мне не звонят. И мне как-то больно было, мне хотелось быть, как все.
И вот звонок, звонит первый секретарь: «Фекла Федоровна, зайдите». Какая я тогда была довольная, хоть мне очень и очень трудно было ездить по деревням, меня посылали и за двадцать, и за тридцать километров, где, бывало, подъедешь, а где и пешком. Иду где-нибудь в лесу, упаду, а встать не могу. Сумку положу, чтобы опереться, или за дерево зацеплюсь, встану и дальше иду. А пенсию получала, могла бы жить только для себя. Но не могла сидеть дома, хотелось быть полезной. Хотелось быть, как все люди. Вдвоем с сестрой живем… Дом нам построили…
— Хороший дом. Просторный, высокий. Я нее видела раньше домов с такими высокими потолками…
— Нет, — берет меня за руку Фекла Федоровна, — это потому он тебе таким высоким показался, что детей в нем нет…'
Я уходила из этого большого дома с чувством вины: вот живет человек, о котором надо писать книги, петь песни, а мы о нем ничего не слышали. И сколько же их таких? Как много рядом с нами истории, еще не прочувствованной, еще не осознанной, как История.
..Во мне вместе с белорусской кровью течет и украинская. Может быть, потому так щемит сердце, когда слышу запах киевских каштанов. Такой же маленький каштан мать привезла и посадила когда-то возле нашего дома на Полесье. А теперь, когда София Мироновна Верещак пишет мне письма, она называет меня «доченькой».
Это память завязывает наши жизни в один узел.
— Об одной войне я не могу вам рассказать, — предупредила меня сразу София Мироновна. — Я не могу говорить о своем военном прошлом отдельно от своего детства, юности, от своей семьи, школы. Надо говорить о всей жизни…
София Мироновна Верещак — участница героического Житомирского подполья, чудом уцелела в застенках СД. Вот ее собственный рассказ о своей жизни:
'Мне кажется, что сам воздух нашей довоенной жизни воспитал нас такими, какими мы потом показали себя. На последнем допросе в СД, после которого в третий раз я была внесена в список на расстрел, у третьего по счету следователя, говорившего, что он историк по образованию, было так как… Этот фашист заставил меня объяснить ему, почему мы такие люди, почему для нас так важны наши идеи. Жизнь — выше любой идеи, — — говорил он. Я, конечно, не соглашалась с этим, он кричал, бил. «Что? Что заставляет вас быть такими? Заставляет вас погибать? Почему коммунисты считают, что коммунизм должен победить во всем мире?» — спрашивал. Он прекрасно говорил по-русски.
И я решила ему все сказать, все равно знала, что убьют, так хоть недаром, и пусть знает, что мы сильны. Около четырех часов он спрашивал, а я отвечала, как знала, как успела до того изучить социально-экономические науки в школе и в университете. О, что с ним делалось! Хватался за голову, бегал по комнате, останавливался как вкопанный и глядел-глядел на меня, но впервые не бил…'
Можно представить себе этот нравственный поединок: избитая — «половина волос у меня вырвана, а до этого было две толстые косы», полуголодная — «сначала хотела кусочек бы хлеба маленький- маленький, потом — ну хоть бы корочку, затем — хоть бы крошечки», узница — и сытый сильный мужчина, убежденный нацист. Но что-то все-таки заставило его спросить: так кто же вы? Нет, еще не испугался, еще только сорок третий год. Но уже что-то почувствовал,.. какую-то опасность. Захотел узнать — какую? Она ему ответила. Слушал и даже бить перестал. Но когда ушла, внес в списки на расстрел…
'Мой самый счастливый день в жизни, когда отец с матерью, отъехав несколько десятков километров от дома, решили вернуться. Я знала — мы будем бороться. Нам казалось, что так скоро будет победа. Первое, что мы делали, — это находили и спасали раненых. Они были в поле, на улице, в канавах, в хлев заползут к кому-нибудь.
Мне кажется, что никогда я не была так счастлива, как в те дни. Я обрела родителей во второй раз. До этого я думала, что мой пала далек от политики. А это был беспартийный большевик. Моя мама — малограмотная крестьянка, она верила в бога. Она молилась всю войну. Но как? Падала перед образом на колени: «Спаси народ, спаси коммунистическую партию от этого ирода Гитлера». Каждый день на допросе в СД я ожидала, что откроется дверь и войдут родные. Папа с мамой… Я знала, куда я попала, и я счастлива, что никого не предала. Больше, чем умереть, мы боялись предать. Когда меня арестовали и повели, только тогда я поняла, что это такое, и впервые за все время оккупации испугалась: выдержу ли? Я поняла, что настал ужас, время мук.
К сожалению, плохо помню первый допрос. Я сознание не теряла… Один только раз сознание ушло, когда каким-то колесом выкручивали руки. Кажется, не кричала, хотя перед этим мне показали, как кричат другие. На следующих допросах уже теряла чувство боли, тело деревенело. И только когда все кончится, уже