иврите. Все они мирно проживали в одном шкафу, в отличие от приверженцев своих конфессий, деливших бога вдоль и поперек и полагавших, что только в их огрызке истинный свет и божья милость.
Я снова вздохнул и вытащил Коран на английском, увесистый том на шестьсот страниц, с виньетками, заставками и арабесками. Читал я его, читал, да понял мало… Темная книга! Вот, к примеру: «Когда звезды облетят, когда горы сдвинутся с мест, когда моря перельются, когда свитки развернутся, когда небо будет сдернуто, когда ад будет разожжен, а рай приближен, тогда узнает душа, что она приуготовила…»
И как это прикажете понимать? Конец света и Страшный суд? Но почему лишь в это время душа узнает, что ею приуготовлено? Ведь душа умершего давно пребывает в раю среди гурий или в преисподней, а значит, приуготовленное ей в земной жизни уже свершилось — или кара, или награда. Да и ад уже давно разожжен! С адом-то чего тянуть? Зачем ждать, пока сдвинутся горы и развернутся свитки?
Пожалуй, решил я, с текстом такой сложности моему Потрошителю не справиться. Это вам не узелковое письмо, не химия с физикой и не загадки Федеральной резервной системы; это продукт божественного человеческого интеллекта, в коем слились воедино рациональное и мистическое, вера, поэзия и разум. Можно ли их отделить друг от друга, классифицировать на то и это, разобрать по частям? Сомневаюсь… Но если б такое удалось, не осталось бы в результате ни веры, ни поэзии, ни разума. С этой мыслью я и отправился спать.
Прошла неделя, тянувшаяся как семичленный полином, где дни-аргументы множились на коэффициент неуверенности и возводились в степень нетерпения. Нетерпения — потому что я жаждал ее увидеть; неуверенности — потому что я этого боялся. Бянус, разумеется, был прав — шансы мои нулевые, а если высчитывать их точнее, получим отрицательную величину. Я не высчитывал, чтоб не расстраиваться, но мозг мой, привыкший к логическим упражнениям, трудился сам по себе, предлагая четкие, внятные и безнадежные ответы. Итак, что мы имеем на входе? Принцессу, прелестную девушку из состоятельной семьи с дворцами, телохранителями и традициями; традиции, как и семья, не наши. Не демократические, если определяться в сфере социальных понятий. Еще у нас есть герой, не очень юный и небогатый, зато с серьезными намерениями, при кошке, квартире и компьютере. Может ли он покорить красавицу? И чем? Конечно, лишь своим мужским обаянием и харизмой тайны, пленяющей женские сердца… А если нет ни обаяния, ни тайны, ни харизмы, то и надежды тоже нет, как и самого героя. А что же сеть? Что там у нас на выходе? Всего лишь старший научный сотрудник, не принц и не герой. Целует он свою кошку, прощается с компьютером и прыгает вниз со второго этажа…
Диагноз ясный и фатальный, и, не желая убеждаться в очевидном, я избегал не только встреч, но даже мыслей о Захре. Я не звонил Бянусу, не ходил обедать на истфак и добирался в лабораторию другой дорогой, чем всегда. Обычно я хожу от набережной по Менделеевской линии, а у истфака сворачиваю налево, в университетский двор. Теперь этот маршрут исключался — ведь я мог столкнуться с нею у обшарпанных истфаковских колонн! Или на улице, или в дверях, или где-то еще… Словом, ходил я теперь по двору, маскируясь за красными стенами Двенадцати коллегий. Кстати, тут было на что поглядеть и о чем подумать. Если шагаешь к Неве от нашего института, то первым правую руку встретится светло-коричневый корпус НИИ физики, где учился отец; бывший НИИ, так как нынче физики скучают в Петергофе, а на прежних их площадях окопались геологи. За геологической берлогой, опять же справа, торчит черно- красный кирпичный особняк на гранитном основании, очень напоминающий каталажку, — спорткафедра. На стенах — две мраморные доски. Первая извещает, что располагалась тут раньше не тюрьма, а дом для игры в мяч, первое в России крытое спортивное сооружение, возведенное в одна тысяча семьсот девяносто третьем году. На второй доске написано, что здесь 24 марта 1896 года А. С. Поповым на изобретенном им приборе была принята первая радиограмма. С тех пор прошло столетие с хвостиком, но новых мраморных досок не появилось. Временами я думаю, что стоит переселиться сюда вместе с Тришкой, Джеком и Белладонной; и, быть может, на третьей доске напишут, что трудился здесь С. М. Невлюдов, великий классификатор всего сущего. В том числе и собственной души…
Отчего бы и нет? Кому суждено удостоиться славы, тому ее не избежать. Главное — не торопиться. Haste mates waste, — говорят мудрые бритты; где спешка, там убытки.
Я размышляю об этих материях, любуясь на золотой купол Исаакия, что виден на другом берегу Невы. Он словно навис над ректорским флигелем, последним во дворе; этот флигель выходит к набережной, заслоняя зеленое двухэтажное крыло филфака. Две доски, на флигеле и университетском здании, гласят, что в первом родился Александр Блок, а во втором учился В. И. Ульянов-Ленин. Доски повешены напротив друг друга, и, проходя меж ними, я чувствую себя третьим лишним в компании титанов. У них свой спор, свой молчаливый диалог и свои счеты: кто кого перевисит, переживет и сохранится в памяти людской. Лично я ставлю на поэта, а потом вспоминаю, что ректорский флигель нынче занят иностранным студотделом и факультетом ориенталистики. Почему бы Азиз ад-Дин Захре не заглянуть сюда?… И, потрясенный этой мыслью, я замираю на мгновение, а потом мчусь на набережную, к автобусной остановке. Вот здесь-то нам точно не встретиться! Принцессы в автобусах не ездят. Итак, я ее избегал, забыв еще одну мудрую британскую пословицу: absence makes the heart grow fonder[25]. Еще говорят, что любовь должна вести к великим свершениям, ибо, как утверждал Бердяев, человек двупол и потому в борении постигает истину, а вот ангелы бесполы и потому способны лишь служить. Однако философ ошибался. Всю эту неделю я пребывал в борении с самим собой, но никакие истины мне не открылись; подобно ангелу, я лишь служил, а если уж начистоту — отслуживал. Отсиживал, отбрехивался, тянул резину, увиливал, молчал и в полный рост давил сачка, пользуясь своим свободным расписанием. В институте на меня посматривали кто сочувственно (может, болен?), а кто с неодобрением (мол, зазнался!), и даже Басалаев не стрельнул у меня полсотни до получки. Мои акции как преемника Вил Абрамыча падали, и шеф, встречаясь со мной, глядел с молчаливым укором. Я старался не попадаться ему на глаза. В делах с великой заокеанской тайной тоже наступила творческая пауза. Джек упрямо твердил, что швейцарские доллары ничем не хуже американских: картинка — та же, краски — те же, и все различия — к примеру, в плотности бумаги — ложатся в интервал нормального распределения погрешностей. Мне никак не удавалось его переубедить; мне даже начало казаться, не подсунул ли мне Керим под видом фальшивых швейцарских долларов настоящие. Так сказать, с целью проверки моей компетенции…
Но это было пустой идеей — ведь я не нашел никаких секретных знаков на эталонных образцах, ничего, что отличало бы их от швейцарских купюр или, наоборот, являлось бесспорным критерием идентичности. А раз не нашел, то и гадать о керимовых шуточках не стоило. Сам же Керим не забывал меня, регулярно позванивал и снимал допрос: «Масть п'шла, бабай?» — «Пока что нет, шашлык. Не извольте икру метать». — «Ну, трудыс, трудыс…» Однажды позвонил сам Петр Петрович Пыж, господин генеральный директор; говорил ласково, стелил мягко, но чувствовались в его тоне нотки раздражения, будто бродила у него мыслишка срезать мне финансы или вызвать на ковер. Не сразу я сообразил, в чем тут дело, но все же родилась одна правдоподобная гипотеза. Мои хрумки — люди коммерческие, а значит — недоверчивые; откуда им знать, что наемный спец не крутит динаму? Положим, нашел он, чего искал, а теперь время тянет и продолжает поиск в иных направлениях — кому бы сбыть повыгодней заокеанские секреты… Я понимал своих работодателей и не обижался. Понимал и другое: при успешности моих трудов цена им — не тысячи, не сотни тысяч и даже не миллионы. Сколько? Ну караван верблюдов, груженных золотом, плюс удавка на шею или пуля в лоб… в любом порядке… Тайны — опасная материя, так что уж лучше получить немного, да из знакомых рук.
Но работа моя не двигалась, а мысли, как ни пытался я направить их к делам практическим, сворачивали в сторону истфака.
К его колоннаде и стенам, к выщербленным, скованным наледью плитам тротуара, к окнам в хрустальных морозных узорах, к тяжелой дубовой двери, что открывалась с протяжным всхлипом, впуская ее… Ее! Мою Захру!
Наступила пятница, и я не выдержал: явился к истфаку ни свет ни заря, бродил под колоннадой, глядел на орды студентов, штурмующих дверь, прятался за углом от доцента Бранникова — и наконец дождался. Она подъехала в такси, в старенькой бежевой «Волге», и с нею был мужчина — тот самый Ахметка-телохранитель, описанный Бянусом. Но Ахметкой я бы его не назвал. Он оказался самым полнометражным Ахметом, каких мне доводилось видеть: высокий, поджарый, лет сорока пяти, с