Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Поистине, Мы ниспослали его в ночь могущества! А что даст ему знать, что такое ночь могущества? Ночь могущества лучше тысячи месяцев. Нисходят ангелы и дух в нее с дозволения Господа их для всяких повелений. Она — мир до восхода зари!
— Мир до восхода зари… — повторил я вслух, поворачиваясь к окну.
Оно было темное, открытое звездному небу, где бледным диском висела луна, еще без признаков той сероватой дымки, которая ранней петербургской весной обозначает рассвет. Но с улицы уже доносился гул моторов и шелест шин, со двора — протяжные стоны и резкое хлопанье двери, а сверху, снизу и с боков — те шорохи и скрипы, невнятное бормотание и шарканье, которые в нашем блочном доме разносились по всем этажам подобно утренней мелодии. Близилось утро, ночь кончалась. Ночь моего могущества… Та, в которой нисходит ангел для всяких повелений… Та, которая лучше тысячи месяцев…
Веки мои слипались, тело налилось приятной тяжестью, и было лень подняться, сделать три шага и рухнуть на тахту. Кресло казалось таким уютным и мягким, таким надежным… Я уронил Коран на колени и заснул.
И снилось мне, будто я надеваю контактный шлем, застегиваю браслеты и по велению кибернетической волшебной палочки, переношусь в виртуальную реальность. В пространство, полное тепла и света, в лазурные сказочные небеса, где плывет пушистое облако, похожее на божью перинку в детском издании Библии, только восседает на нем не Саваоф, а Джинн собственной персоной. И вид у него непривычный, не белой кошки, не Багиры и не Чеширского кота, а облик смуглого пенсионера-араба лет под девяносто, в чалме и роскошном халате — ни дать ни взять старик Хоттабыч из одноименной книги. Сидит он за столом, а на столе угощение, пиво, фрукты, шпроты и, разумеется, бутылка «Политехнической». Я приземляюсь рядом с ним, чувствуя под ягодицами пышную облачную плоть, осматриваю стол и говорю:
— Что нарядился, дружище? Что достархан накрыл? Праздник у нас какой или иное торжество?
— Праздник, — подтверждает Джинн. — Все-таки мы с тобой, Теплая Капля, мир спасли! Отметить бы надо.
И мы отмечаем — в полном согласии с русско-исламской традицией, ибо Аллах не велел правоверным пить вина, а вот про пиво и «Политехническую» в Коране ничего не сказано. Закусываем шпротами, хурмой и финиками, а после Джинн и говорит:
— Ну доволен? Осчастливил человечество? Может, о награде думаешь, о благодарности мечтаешь? Как бы не так! Не будет ни наград, ни благодарностей! Сперва щелкоперы твою биографию по косточкам разложат, и станешь ты на день сенсацией, и снимут тебя в профиль и анфас, и на горшке, и у компьютера… А после, как разлетятся по разным созвездиям, никто и не вспомнит. Земная слава преходяща!
— Не надо мне славы, — отвечаю я, — и не хочу я на горшке сниматься и быть сенсацией. Мне бы куда-нибудь слинять… куда-нибудь, где щелкоперы не найдут и папарацци не достанут. Поможешь, друг?
— Как не помочь! Поможем, со всем удовольствием… Только слова мои о благодарности не забывай. Не будет ее, ежели сам не пошустришь.
И с этими словами он начинает жевать ананас, а я, будто в недоумении, спрашиваю:
— Куда ты клонишь, приятель? Слава, награда, благодарность… Прости уж меня, тупоумного, не врубаюсь! Это ты о чем?
— О том, — объясняет Джинн, покончив с ананасом, — что мир ты спас, а мир спасителей не любит. Плохо они кончают, эти спасители! А потому надо тебе обеспокоиться собственным благом. — Он отхлебывает пива и советует: — Ты, Теплая Капля, сам себя награди. Сам! Проси у меня чего хочешь! И помни — я все могу!
Тут навалились на меня такая тоска и печаль, что финик показался горьким.
— Это мы уже обсуждали, — шепчу я, — об этом говорили… Не хвастай, дружище, и душу мне не растравляй. Не можешь ты всего! А то, что можешь, мне не нужно.
— Как не нужно? — удивляется Джинн. — Не нужно богатство, чтоб жить в довольстве и добрые дела творить? И власть не нужна, чтобы наказывать злодеев и защищать обиженных? И знаний тебе не нужно? О том, как устроен мир, с чего он начался, к чему придет и где в нем место человеку?
Я нерешительно качаю головой.
— Нужно, наверное, нужно… Но это все не для меня, а для людей. А мне…
Джинн наливает стакан, поднимает его и осушает, не чокаясь.
— В их память… Я, Теплая Капля, выполняю только разумные просьбы, а воскрешение умерших и погибших есть желание иррациональное. Ты знаешь, что их не вернуть. Ни родителей твоих, ни друга… Но разве жизнь закончилась? И разве все дорогие тебе умерли?
Он глядит на меня с хитрым прищуром, и я отвечаю, что, конечно, нет и я не против, чтобы этих дорогих и близких стало больше. Скажем, на одну арабскую принцессу… Но как это устроить? Как добиться, чтоб полюбили Сергея Невлюдова? Его, а не богатства, не власть, не знания, дарованные этому счастливцу? Не преходящую славу спасителя мира? С одной стороны, все это нелишне, а с другой — соблазн! Великий соблазн для женщины, тем более — принцессы! Принцессам ведь нужны герои, и потому… Джинн, покачивая головой в чалме, перебивает меня сочным басом Глеб Кириллыча:
— Это все фантазии, юноша, бред и фантазии от лишнего ума! Они пользительны для писаных романов, а в романах житейских следует не фантазировать, но держаться ближе к телу.
— Хотелось бы, — вздыхаю я.
— Вот и не щелкай клювом, — советует Джинн. — Как прозвенит тебе звоночек, так становись поближе и хватай!
— Когда же прозвенит?
— Когда, когда… Может быть, сейчас!
И в самом деле я слышу пронзительную трель звонка. Сон мой осыпается лепестками увядшей розы, и, открыв глаза, я вижу, что в комнате по-прежнему темно. Было утро, пришел вечер… Сколько же я проспал? Наверное, часов двенадцать…
В прихожей надрывался телефон. Зажав под мышкой увесистый томик Корана, я вылез из кресла, переместился к аппарату и поднял трубку.
— Серега? Эт-то я, Ссизо.
— Привет, Север, — произнес я, отряхивая остатки сна.
— Сслушай, п-парень… Сизо, как обычно, был под хмельком и слегка заикался. — 3-знаешь, что нашим живоглотам к-карачун пришел? Никеша, значитса, наб-больничном, Альбертик вовсе штиблеты отбросил, а у Керимки п-пожар… Смотались они куда-то с П-пыжичем… видать, кррутые наехали, а новгородская к-крыша протекла. В общем, Сергуня, я нынче безработный, до самого первого апреля. А там ссговорился в могильной шарраге на к-кладбище, покойных личностей в-ваять… — Хорошее дело, — одобрил я. — Богоугодное! — В-вот и я о том же… А пока простой, могу твою кошку ув… увек… тьфу, черт!., увековечить! Как сговорились, ящик пива и четыре п-пузыря. Годится?
— Годится. Когда придешь с натурой ознакомиться?
Сизо задумчиво хмыкнул.
— Не завтра. Н-на завтра горючее есть… Вот послезавт-рева — в самый раз. Лады?
— Договорились[73].
Я осторожно опустил трубку на рычажки и замер в темном коридоре, прижимая к груди Коран. Голова у меня вдруг закружилась; минувшие события мелькали стремительной чередой, явь мешалась со сном, и я уже не мог определить место каждого деяния и сказанного слова. Возможно, мой разговор с Хоттабычем на облаке — реальность, а все, что напророчил Джинн, — ночной кошмар? Возможно, нет никакого трансгрессора, ни схем, ни чертежей, ни формул, а есть фантазии и бред от лишнего ума? Признаться, я пожелал, чтоб это оказалось правдой, чтоб гибель мира была видением, чтоб Джинн исчез или превратился в кого-нибудь знакомого, в того же Глеб Кириллыча, сел в кресло и промолвил: не строй фантазий, парень, и не спасай того, чего нельзя спасти! Иди-ка лучше в Графский, к своей Захре, иди к ней