попутным ветром б перелететь залив нет проблем. Только шар вам не сделать. — Не сделать, а? — повторил мутноглазый и ухмыльнулся I не без издевки. — Тебе не сделать, голубок, ему не сделать, — он мотнул головой в сторону бритоголового, — ну, а я — вам не чета! Ветры, говоришь, дуют? Верно, дуют! И выбрасывают на берег здоровенных тварей, с таким, знаешь ли, рыбьим пузырем, что грех не попользоваться. Вот и пользуются! Дурачье из них куртки шьет, а у тех, кто поумнее, — он стукнул кулаком в грудь, — свои фантазии. Слыхал, что теплый воздух легче холодного? Так что, сударь мой, может, я и крыса, да с мозгами. Не тебе таких крыс ловить!
Саймон, стиснув зубы и каменея от ненависти, молчал. Не дождавшись ответа, мутноглазый поднялся на ноги, плюнул ему в лицо и пробурчал:
— До рассвета хочешь подождать? Ну, мы подождем! И ты подождешь, касатик. Только, извини, без удобств.
КОММЕНТАРИЙ МЕЖДУ СТРОК
В эту ночь Филип Саймон, отец Ричарда Саймона, сидел на ступенях террасы, у своего дома в Чимаре. Понятие “в эту ночь” было весьма условным, поскольку Тайяхат и Тид разделяли многие миллионы лиг космической пустоты, и каждый из этих миров вращался вокруг своей оси и своих светил с разной скоростью — а значит, не совпадали в них ни годы, ни месяцы, ни сутки. Тем не менее случилось так, что на Тиде, в районе станции Пандуса, стояла глухая ночь, а в Чимаре, на склонах Тисуйю-Амат, ночь начиналась; и было это одним из тех редкостных совпадений, какие случаются раз в столетие.
Над головой Филипа Саймона шелестели огромные листья дерева шой, а в них возились и робко попискивали пинь-ча; справа возносился к звездам невидимый в темноте горный склон с черным провалом пещеры, а слева и впереди, за травянистой прогалиной, полукольцом тянулись заросли местного бамбука. Свет из окон падал на поляну, и густая невысокая трава казалась зеленым ковром, брошенным наземь от самых ступенек террасы до бамбуковых зарослей. Ковер украшал причудливый изумрудный вензель — Каа, танцующий питон, свернулся в трех шагах от Саймона, приподняв массивную угловатую голову.
Человек и змея смотрели друг на друга.
— Что-то с мальчиком, — сказал Филип Саймон. — Плохо ему. Понимаешь, Старый?
Каа издал успокоительное шипение, похожее на шелест вертолетных винтов. Он не обижался, когда его звали “Старым”; он и в самом деле был стар и прожил на свете раза в четыре дольше Филипа Саймона. Что, однако, не мешало ему находиться в превосходной форме.
— Ты веришь в предчувствия? — спросил Филип Саймон. Каа утвердительно свистнул. Предчувствия вызывали у него полное доверие, и он привык полагаться на них гораздо больше, чем на разум. Это не значило, что он неразумная тварь; он, безусловно, обладал некоей толикой сознания — но вот какой, не мог ответить ни один ученый-биолог. Контактируя с человеком, с другом или врагом, Каа вел себя почти как разумное существо, но все же его жизнь в большей мере подчинялась привычкам и инстинктивным побуждениям. А предчувствие — родной брат инстинкта.
— Значит, веришь, — сказал Филип Саймон. — Сказать по правде. Старый, у меня есть целых два предчувствия, хорошее и плохое. О плохом я тебе уже сказал. А вот — хорошее: если мальчик выкрутится, то приедет к нам. Понимаешь?
Каа испустил шипение — с легким намеком на радость. Голова его качнулась вверх-вниз, и мелкие чешуйки на морде полыхнули чистым сиянием хризолита.
— Мальчик приедет к нам, — повторил Саймон, — и уедет снова. Может, и ты уедешь, Старый. А я останусь. Совсем один.
Каа издал сложный протестующий звук — нечто вроде скрипа, сопровождаемого лязгом огромных челюстей. Его голова повернулась к невидимой во мраке пещере.
— Пожалуй, ты прав, — согласился Саймон, — все-таки я не одинок. Нет Чочинги, но есть Чоч… Чоч, Чулут, Ниссет и Най, Чия и Чиззи… Конечно, ты прав, Старый. Но понимаешь, они не заменят мне сына. Даже Чочинга, будь он жив.
Свист, изданный змеем, был печален. Кажется, он понимал, что сына заменить нельзя.
— Впрочем, это неважно, — произнес Саймон. — Как говорил Чочинга, в юности все мы орлы с четырьмя крылами, а в старости — только с двумя… Хотя по тебе этого не скажешь, верно? — Он покачал головой и добавил:
— Главное, чтобы старый орел не мешал летать молодому… И чтоб не подрезали мальчику крылья… Ты как думаешь — не подрежут? Выкрутится он?
Питон снова свистнул — пронзительно, грозно. Туловище его дрогнуло, выпрямляясь и вытягиваясь вверх мощной, гладкой колонной в изумрудной чешуе, глаза сверкнули огнем.
— Выкрутится, — прошептал Филип Саймон. — Я знаю, выкрутится! Чочинга был бы им доволен… Сказал бы: всякий может упасть под вражеским ударом, но это не беда — надо лишь вовремя подняться. Встать и отрезать врагу уши… А свои — поберечь! Верно, Старый?
Змей свернулся огромной восьмеркой и одобрительно зашипел.
Глава 10
Над Ричардом Саймоном тоже шелестели листья, только не дерева шой, а обычного дуба, на котором висел он будто червяк, спеленутый тонкой и прочной веревкой. Мела, проклятый ублюдок, вязал узлы на совесть, и распустить их или ослабить никак не удавалось. Отказавшись на время от этих попыток, Саймон бросил взгляд на ослепительно сиявшие прожекторы, потом — на серебристую воду в бассейне. Жаркое и холодное, свеча и клинок, яркий свет солнца и мерцающий лунный свет… Он медленно плыл меж ними, погружаясь в цехара, в целительный транс, врачевавший раны, возвращавший надежду и силу, не мешавший раздумьям и размышлениям.
Но мысли его были мрачными, как у гепарда, которому крысы отгрызли хвост.
Он дал себя пленить!… Это было позорно для полевого агента с его квалификацией и опытом. И он дал себя изранить!… Это было позорно для воина-тай. Воин мог потерять жизнь в неравном бою либо лишиться ушей или пальца, но иные раны, кроме смертельных, считались недопустимыми. Они говорили, что воин плохо, владеет оружием, что он излишне самонадеян и недооценил противника — словом, не просто проиграл, а проиграл с позором.
Правда, схватка была не окончена. Если он сумеет освободиться, пальцы зукков украсят его ожерелье… Украсят, хоть у него осталась одна рука!… Но, возможно, будет и вторая: транс цехара стимулировал регенерацию пораженных тканей, и шла она на порядок быстрей, чем обычно. Если он развяжет веревку, зукки будут удивлены…
Саймон поймал себя на том, что называет их не изолянтами, а этим странным словом, услышанным от Ноабу. Зукки… Ему мнилось, что это лучше официального термина; слово “зукк” как бы полней отражало сущность тех троих, что сидели сейчас на станции.
Он вызвал в памяти их лица, будто желая запечатлеть навсегда, запомнить, измерить и взвесить.
Бритоголовый относился всего лишь к разряду статистов. Этот не рассуждал, а делал, что приказывали, и ценность его заключалась в крепком загривке, тяжелых кулаках и личной преданности вожаку. Пономарь, видать, рассматривал бритоголового как некий фактор равновесия между хитростью и силой, между им самим и капитаном Мелой. Разумеется, он был прав! Капитан — личность непредсказуемая, с южным темпераментом, так что Паша-крепыш являлся для Пономаря весьма полезной гирькой на чаше весов — хоть и лишенной, в отличие от Мелы, воображения.
Сам Пономарь был, вероятно, человеком хитроумным и непростым; за внешней его обходительностью ощущались железная воля, уверенность в себе и незаурядный лицедей-ский дар. Что подтверждали многие факты — и прошлый его бизнес, и положение, коего он достиг в одной из главнейших служб ООН, и приговор к бессрочному изгнанию, и, разумеется, последний эпизод, касавшийся тидской станции. Благодаря его талантам тут уже были три покойника, и Саймон вовсе не желал стать четвертым. И