друга, текут мысли, болтаешь что надо и не надо. Говоришь, говоришь и очень доволен собой, говоришь с большей убежденностью о том, что непосредственно относится к твоей специальности, меньше разбираешься в других вопросах, и все-таки говоришь, говоришь для самого себя, чтобы лучше уяснить себе некоторые вещи, и совсем забываешь, что твои слова с жадностью ловит еще совсем неискушенное, но чуткое, как микрофон, ухо и все, что ты сказал, словно записано на пластинку.
Первый результат: пластинка начинает крутиться: «Папа сказал…» Все дети — эхо своих родителей. Но часто ли родителей огорчают подобные ссылки? Чаще они льстят им и трогают их. Я знаю свои недостатки, я понимаю, как нелепы постоянные срыгивания материнскими афоризмами («Как говорила моя мать!»). Но мне трудно отвыкнуть от этой привычки. И мне очень дорого всякое свидетельство того, что в жизни сына я играю ту же роль, что в моей собственной жизни играла моя мать.
Результат второй: он подражает мне. Я замечаю у Бруно свои жесты (например, манера говорить «нет», подняв вверх указательный палец), свои обороты речи. У нас с ним общие вкусы (нам не нравится хром, нам не нравятся одни и те же картины на выставках), у нас с ним одинаковые странности (мы боимся толпы в метро), у него такой же нерешительный характер (скоропалительный вывод — вывод ошибочный), у него моя чрезмерная щепетильность и ворчливая собачья преданность; так же, как я, он склонен к отступлениям, к выжиданию, к недомолвкам, к немым разговорам улыбок. Мне даже совестно за ту радость, которую это мне доставляет. Я восхищаюсь всем тем, что, на мой взгляд, он унаследовал от меня. Это давняя страсть — помню, как я был счастлив, когда шесть лет назад обнаружил, что большие пальцы на ногах у него, так же как и у меня, значительно длиннее остальных: обычно такая аномалия передается по наследству. Что же в его характере благоприобретенное? И что врожденное? Я совсем не хочу, чтобы Бруно во всем повторял меня. Я только страстно желаю найти в нем сходство с собой. Если же его быть не может, пусть он простит меня за то, что я в нем воспитал! По крайней мере, хоть так я вложу в него что-то свое.
Бруно, Бруно. Какими словами поведать мне о своем счастье? Что мне еще сказать о своей любви? Что в ней не было никакой слащавости. Мы никогда «не ставили друг другу банок», как говорил Бруно о поцелуях своей бабушки. Что я привык поворачивать голову направо («одесную своего отца» — мы следуем заветам Библии; напоминаю: справа от меня его место в машине). У меня появилась привычка слегка поворачивать голову направо, просто так, время от времени, чтоб лишний раз взглянуть на эту славную головенку с шапкой густых волос. На эту родинку на щеке с торчащими волосками. На эти серые глаза, глубину которых особенно подчеркивают яркие белки, так же как невинность Бруно придает особую значимость всем его рассуждениям. На эти руки, еще часто перемазанные чернилами, хотя он семимильными шагами приближается к выпускным экзаменам. На всю эту мальчишескую фигурку: он уже почти перестал расти и теперь раздается вширь, и на нем так ладно сидит куртка.
Бруно, Бруно… Но была у моей любви и оборотная сторона. Ложка дегтя попала и в мою бочку меда: заслужил ли я свое счастье?
Был страх: сколько это может продлиться?
Были угрызения совести, которые только усугубляли этот страх: почему не тревожат меня воспоминания о Мари? Моя любовь к ней, хотя она и длилась столько лет, оказалась всего лишь длительным переходным состоянием, и теперь она нашла свое завершение.
Была необходимость постоянно делить его с кем-то. То с новым молодым преподавателем, от которого Бруно был в восторге, то с его немногочисленными товарищами, хотя бы с этим толстым «Ксавье из дома 65» (они подружились в лицее Карла Великого, и, хотя теперь учатся в разных лицеях, Ксавье то и дело заходит к нам), то с образом любимой матери — мы без конца подновляем позолоту воспоминаний о ней; то с Лорой — он был к ней горячо привязан; то с девчонками, к которым у него уже просыпался интерес — они посматривают на улицах на моего юнца, оглядываются разок-другой, крутя бедрами в пышных юбках; то с соседями, живущими по ту сторону забора, то с продавцами, стоящими за прилавком, — со всеми теми людьми, которые пытаются захватить его внимание, которые почему-то так интересуются вами, злословят о вас, поднимая целое море слюны вокруг вашего необитаемого острова.
И еще возраст Бруно: ему шестнадцать лет, и он в последнем классе.
Было и то кипение молодости, которое пока еще сдерживалось расписанием занятий, программами, привычками. Но, глядя, как он иногда резко отрывается от книги, я так и представлял себе молодого бычка, который жадно втягивает ноздрями воздух, видимо, почуяв запах далеких родных лугов.
Было и различие в самой природе нашей любви. Различие вполне естественное. Бруно любит отца так, как обычно любят своих отцов. И даже, вероятно, так, как он любил бы свою мать. Только безумец мог бы пожелать большего.
И, наконец, удивление, царившее в доме тещи. О, к нему не примешивалось ни капли возмущения. Но обе эти дамы, так упорно желавшие видеть во мне благородного человека, который только выполняет взятые на себя обязательства, были несколько поражены. Им, конечно, казалось, что я перенес на Бруно всю свою привязанность, передал ему права на ренту, которой пользовалась Мари. Испытывая потребность кому-то покровительствовать, я, мол, набросился на самого податливого; или же: я подчинился своей роли отца, как подчиняются диете. Конечно, именно это имела в виду Мамуля, когда однажды, взглянув на блюдо со шпинатом, где желтели глазки крутых яиц, произнесла:
— Раньше я терпеть не могла шпината, а теперь обожаю его. Вот так и получается: сперва чТо-то ненавидишь, потом заставляешь себя через силу есть, потом привыкаешь, и вот уже нет для тебя ничего лучше…
Бруно, Бруно… Наша машина катится по направлению к Вильмомблю. На дороге пусто. И как всегда, когда нам случается выехать на свободный от машин перегон, он, конечно, скажет:
— Жми на всю железку! Путь свободен.
Для меня машина — средство передвижения. Для Бруно даже такая машина, как наша малолитражка, — радость движения. Я слегка нажимаю на педаль. Как мне сейчас хорошо! Я ничего не хочу от жизни, вот только бы ехать и ехать так. Мне хорошо, и мысль, что можно жить какой-то другой жизнью, кажется мне такой же нелепой, как попытка вести машину вспять. В жизни существует столько обратимых положений. Можно сменить рубашку, род занятий, убеждения. Можно переменить жену. Но нельзя переменить ребенка. Он родился, вы принадлежите ему, вы в его власти. Он существует, и ничто, даже его смерть, не сможет вырвать его из вашей жизни. Он будет существовать, и ничто, даже смерть родителей, не помешает ему стать их продолжением. Ребенок необратим. И после него, и после меня все будет нестись вперед с быстротой времени…
— Что это у тебя вдруг мотор заглох? — спрашивает Бруно.
Да, мотор заглох, я слишком резко затормозил перед самым носом двух школьников, которые переходили улицу. И я вспомнил, что у меня тоже есть еще двое детей, а я в своих мыслях всегда только с этим.
ГЛАВА XII
Воскресенье. На этот раз вся семья в сборе. Широколобый, широкоплечий Мишель сидит очень прямо, со стороны можно подумать, что он заглянул к людям, занимающим куда более скромное, чем он, положение. С презрительной гримасой, которая у него появляется всякий раз, когда он имеет дело с чем-то, с его точки зрения, несерьезным (а в его глазах литература уж никак не заслуживает внимания), он листает роман Камю, забытый на столе Лорой: она читает мало из-за недостатка времени, но в отличие от большинства домохозяек предпочитает серьезную литературу. Не успев переступить порог, он сообщил:
— Буйвол был против того, чтобы я сдавал вступительные экзамены в этом году. Но в конце концов согласился, я могу попытать счастья. Представляешь себе, я выиграю целый год!
Он не сказал мне ничего нового. «Буйвол» был студентом математического факультета, когда я учился на филологическом; иногда он снисходит до того, что вспоминает об этом и звонит мне по телефону. Вчера он промычал мне в трубку: «На мой взгляд, твоему сыну следовало подождать. На будущий