может даже и вообразить себе, что, промолчав, я согрешил сознательно, этот невинный ягненок, который думает, что я согрешил по неведению, грустно блеет:
— Что же мы теперь будем делать?
Все, что он пожелает. Меня уже мучают угрызения совести. Но не ослышался ли я? Снова звонят? Кто этот толстощекий гномик, который просовывает в дверь свой круглый нос?
— Мосье Астен?
Видимо, пришли ко мне. Я узнаю «Ксавье из дома 65».
— Мосье Астен, папа спрашивает, не отпустите ли вы с нами Бруно. Мы едем на экскурсию, ее устраивают для молодежи нашего департамента, а моего брата наказали, он сегодня целый день в школе, так что у нас оказался лишний билет.
Что мне ответить на это? Мне остается только повернуться в сторону Бруно и неуверенно спросить:
— Это тебе улыбается?
— Еще бы!
Никаких колебаний, ни ложного стыда. Он принимает это предложение, принимает каждую его букву от «а» до «я». Глаза его блестят сквозь дрожащие ресницы, он умоляет:
— Послушай, папа, я ведь всегда с тобой, я никогда нигде не бываю.
Искуситель торопит нас. Он кричит:
— Ну, решай же скорей. Через четверть часа мы уезжаем. Захвати с собой что-нибудь из еды и давай топай.
— Мне, конечно, немного жалко, что ты остаешься один, — шепчет Бруно.
Вы слышите, ему, конечно, немного жалко. Только немного, как это мило с его стороны! Ну, раз ему так хочется поехать, пусть он, как сказал этот гномик, топает, пока еще не заметил, что у меня горят уши. Скажу ему то же, что и старшим:
— Иди, иди.
Бруно целует меня, как Мишель и Луиза. Правда, горячей. Он тоже бросается к холодильнику и тоже возвращается с промасленным пакетом. Быстро пробегает через покрытый гравием двор, хлопает калиткой. Поворачивает налево и исчезает. Черт возьми, теперь можно взорваться, выругаться последними словами ore non rotundo[5], не слишком заботясь о приличиях, оскорбить эти стены и самого господа бога, который, не сделав меня всемогущим, дал мне в удел одиночество. Черт возьми, ведь родился же на свет такой человек, которого не причислишь ни к породе сильных, ни к породе прекрасных, который принадлежит просто к породе дураков. Доброта никогда не ценилась на этом свете. Чего же ты ждешь, безвольный кретин? Перейди улицу и отправляйся благоговейно выносить горшки за своей тещей! Но подкрепи свои слабые силы, прежде чем заняться этим благородным делом, пойди обглодай оставшиеся тебе куриные кости, перемазанные в желе, которое одно только и может задрожать от твоего гнева.
ГЛАВА XIII
Все трое вернулись поздно, Бруно последним. К приходу детей белый кухонный шкаф был заново выкрашен. Я им сказал:
— Просто стыдно смотреть было на него.
Все это время я действительно не мог отделаться от чувства жгучего стыда. Я очень отходчив; мой гнев неминуемо обращается против меня самого, и это, пожалуй, одна из редких черт моего характера, которую я в себе все-таки немножечко ценю. Я размышлял с кистью в руках. Я размышлял, а на каменный пол капала, расплываясь звездочками, эмалевая краска, которую мне потом пришлось отскребать, встав на колени.
Поза, достойная кающегося грешника. Сомнений не было: сегодняшний случай, так же как в свое время постоянные побеги Бруно из дома (и фраза, которая открыла мне их причину: «Ты меня любишь меньше»), так же как и наше вынужденное купание в Анетце (и замечание Мамули: «Вы бросаетесь к Бруно, хотя он умеет плавать»), — все это было для меня неким предостережением. Я долгое время не понимал, что люблю его больше старших детей. Я не понимал еще сегодня утром, что начинаю злоупотреблять отцовскими правами, становлюсь похожим на кормилицу, захлебнувшуюся своим молоком, праматерь, сжимающую драгоценную добычу в своих паучьих лапах.
Во мне всегда будет жить сын моей матери. Всему свое время. Брать — это право детей. Отдавать — это долг отцов (я не говорю «давать», поскольку все мы свое уже получили). Отцы, которые ждут от своих детей только радости, которые даже в своем отцовстве остаются стороной получающей, — не отцы, это сыновья, которые играют в отцов, которые любят своих детей, как любят любовниц, как любят свой очаг за то наслаждение, за ту радость, что они им дают. Таких отцов немало, но это не может служить оправданием.
Мальчик так умолял меня: «Послушай, папа, я всегда с тобой…» Он даже не жаловался. Он лишь просил немного свободы. Свободы, которую я, вероятно, слишком рано и без всяких ограничений дал Луизе и Мишелю, не оставив для них в своем сердце такого же места, как для Бруно. Не бойся я громких фраз, я сказал бы: старшим я дал весь мир, Бруно — очаг. Но не лучше было бы одарить его более щедро, дав ему и то и другое? Неужели я собираюсь сделать из него человека замкнутого, оторванного от жизни, до такой степени подчиненного моей эгоистической любви, что он никогда не сможет почувствовать себя полностью самостоятельным? Я сначала принял Бруно, потом открыл его для себя, потом страстно полюбил в нем сына. И как я не понял раньше, что только тогда он станет моим настоящим сыном, когда я не буду преградой на его пути? Надо, чтобы из анормального родилось нормальное, надо, чтобы он стал моим
Это уже третье предостережение: мне, в сущности, очень везет. Все эти предостережения могли быть сделаны слишком поздно, но каждый раз они успевали вовремя. Я был совсем одинок, мне не с кем было посоветоваться, у меня не было ни жены, ни подруги, я был неловок, как девушка-мать, страстно привязанная к своему ребенку, только еще несчастнее — она, по крайней мере, уверена, что в жилах ребенка течет ее кровь; и хотя мне удалось сделать из Бруно то, чем он стал для меня, я знаю, что впереди еще много трудностей. Конечно, сам я никогда в жизни не отстраню его от себя, но, возможно, настанет такой день, когда мне придется устраниться с его пути.
Вот так. Я пытаюсь шутить: «Я, кажется, снова начинаю чесаться!» Но теперь-то я расчесываюсь в кровь. Где то время, когда, недовольный, что не могу завоевать Бруно, я пытался найти рецепт, как стать хорошим отцом, серьезным отцом, отцом, не знающим душевного разлада? Когда ищешь — всегда находишь, но иногда совсем не то, что ищешь. Вот и я нашел то, что на всю жизнь лишило меня покоя.
Все трое вернулись поздно, Бруно последним. Я спросил у старших:
— Ну, хорошо повеселились?
Мой вопрос, казалось, удивил их и в то же время обрадовал. (Неужели я никогда не спрашивал об этом своих детей?) Раздираемый угрызениями совести, я вынужден был признать, что я всего лишь на одну треть отец и что ради создания равновесия, ради воспитания моего младшего сына мне следует отвоевать себе немного места в жизни близнецов, пусть даже против их желания. Боюсь, это обещание пьяницы. Когда Бруно вернулся, я усилием воли сдержал себя, чтобы не броситься ему навстречу, а подождал, пока он сам подойдет и поцелует меня. Это был все тот же Бруно, в том же, уже тесноватом ему костюме. Но мне показалось, что в мальчике появилось что-то новое; впрочем, наверное, только показалось, так же как старому игривому дядюшке и молодым кузенам видится что-то новое в лице новобрачной после первой супружеской ночи. Я чуть было не спросил его так же, как старших: «Хорошо повеселился?» Но вовремя сдержался. Никогда не следует спрашивать шестнадцатилетнего мальчика, хорошо ли он повеселился. Он может обидеться — подростки так подозрительны, — подумать, что вы все еще считаете его ребенком.
— Ну как, интересно было?
— Да нет, не очень, — признался он. — Меня, знаешь, все эти памятники да церкви… Правда, мчаться в машине было здорово.