Но вот то, что произошло из-за этого со слишком большим количеством людей, это… Не то чтобы пугало, скорее раздражало. Ну, платят тебе мало, ну, жена за это пилит. Так нечего было на дуре жениться, сам виноват. И почему вдруг надо забыть все, что было в твоем детстве, чему незаметно учили родители, чему учила вся твоя жизнь? Или ничему все это тебя не учило?..
Юре казалось странным, что люди вдруг начали метаться, ломаться, что они пытаются переосмыслить свою жизнь вместе со всей своей личной системой ценностей. Как будто если об этом не твердят на комсомольском собрании, то уже и не существует самых обыкновенных, никем и ничем не отменимых вещей…
Гринев понимал, что глупо злиться на несовершенство человеческой природы, которая пугается при мысли о том, что нечего будет кушать. И все-таки каждый раз, сталкиваясь в быту с проявлениями этого естественного человеческого свойства, он приходил в состояние глухого раздражения. И сам догадывался, что это не делает его приятным для окружающих человеком.
А на работе всего этого не было — или, во всяком случае, ему было не до этого. Стоя у операционного стола или дежуря в реанимации, как-то вообще трудно было представить, что можно думать о человеческом несовершенстве, или о маленькой зарплате, или о Соне…
Поэтому Гринев дорабатывался до такого состояния, что даже невозмутимый завотделением Светонин как-то заметил:
— Ты бы, Юра, все-таки тормознулся слегка. Людей же режешь, не бревна. А у тебя круги синие под глазами. Судьбу испытываешь?
Конечно, Гринев старался рассчитывать свои силы, а уж о том, что режет людей, а не бревна, он и вовсе помнил без напоминаний. Но все-таки Светонин был прав: его состояние — это его личные проблемы, больные здесь ни при чем.
— Да ухожу ведь уже, Генрих Александрович, — улыбнулся он. — Теперь Приходько будет резать.
— Вот и уходи, — кивнул Светонин, закрывая за собою двери реанимационного блока. — До изнеможения себя довести и дурак может.
Светонин спустился в реанимацию во время Юриного дежурства, чтобы посмотреть только что поступившего больного: зав специализировался по черепно-мозговым травмам, и его вызывали на трудные случаи постоянно.
Юрино дежурство было окончено. Пока он размывался и переодевался, Приходько из первой травматологии уже закончил осмотр пострадавшего, которого только что привезли после автокатастрофы. И уже можно было расслабиться, идти домой и даже не прислушиваться по дороге, как плачет у двери реанимационного блока немолодая растрепанная женщина, к которой Приходько вышел за пять минут до Гринева.
Но Юра машинально прислушался, на секунду приостановился — и тут же забыл о своем намерении расслабиться и ни на что не обращать внимания…
— Понимаю ваше горе, — не замечая его, негромко говорил Приходько, наклоняясь к плачущей женщине с высоты своего баскетбольного роста. — Но поймите же и вы: у меня просто нет возможности оплачивать такие препараты из своего кармана, только поэтому я…
— Я понимаю, доктор, понимаю, — всхлипывала женщина, теребя в руках носовой платок. — Но у меня же нисколько нет с собой, я же не знала, я так растерялась, когда мне позвонили, это же мой сын, вы поймите, все так неожиданно, вы только уколите сейчас, а деньги я потом сразу же привезу, вы поверьте, у меня есть, я и сестре позвоню сейчас… сейчас же… Вы только сейчас сделайте ему этот укол, потом же поздно будет!
Последнюю фразу она уже выкрикнула, хотя по-прежнему говорила едва слышным голосом. Но такое отчаяние прозвучало в нем, что это был действительно крик, и сила звука была неважна.
Гринев почувствовал, как в глазах у него темнеет и он перестает соображать, что делает. Все могло быть: сестричка могла почаще забегать в палату к больному, который за каждый укол или процедуру совал ей шоколадку, санитарка могла наорать на «бесхозного» старика с энурезом, перестилая ему постель, врач мог взять деньги за то, чтобы не фиксировать опьянение в больничном листе… Но был предел, которого никто из них переступить не мог.
Требовать денег у матери умирающего за укол в реанимации — это было так далеко за пределом, что казалось непредставимым.
Гринев повернулся, отодвинул плачущую женщину и, не вдумываясь в смысл происходящего, ударил — немного вверх, в лицевое пятно под зеленой шапочкой — так сильно, что почувствовал, как что- то чавкает и растекается у него под кулаком.
— Юрий Валентинович, я все понимаю, — сказал Светонин. — Я, может, и поверил бы тебе. Я же всегда тебе верил, Юра, ты знаешь. Но поверить в то, что ты говоришь, — этого я, извини, не могу. Не может такого быть, Юра! Вот не может, и все, хоть стреляй. Конечно, Приходько не ангел, дети-шмети, то- се, но чтобы наш врач…
Генрих Александрович сидел за столом в своем кабинете и, сняв очки в тонкой золотой оправе, смотрел на Гринева. Его глаза без очков почему-то показались Юре растерянными, когда он наконец сам взглянул на Светонина.
— Вы ее спросите, — мрачно произнес Гринев. — Больше у меня свидетелей нет.
— Да спрашивал уже! — воскликнул Светонин. — Неужели ты думаешь, что мы ее не спросили? И я спрашивал, и главный… Она говорит то же, что и Приходько: ничего подобного, ему все показалось, врач, который сына осматривал, наоборот, вышел меня успокоить… Сын-то ее в первой травме лежит, как раз у Приходько! И что я должен делать, как по-твоему? У Приходько переносица сломана, глаз поврежден, конечно, он озверел! Требует, так сказать, сатисфакции.
— На дуэль меня, что ли, вызывает? — усмехнулся Гринев.
— Если бы… Увольнения твоего требует. Ну, увольнение — это, положим, слишком, но выговор объявить придется. И извиниться придется, Юра, — помолчав, добавил Светонин. — Прилюдно. Такие обвинения, знаешь, просто так не бросают… Да тебе, может, и правда показалось, а? — спросил он с надеждой в голосе. — Ты последнее время на износ ведь работаешь, после этой твоей женитьбы неудачной, я же вижу. И другие видят… Что хочешь могло от усталости померещиться! Пойми, Юра. — В его голосе мелькнули теперь уже просительные интонации. — Я просто в безвыходном положении. Тебя ведь все моим любимчиком считают, да я и не отказывался никогда. Ты представляешь, что начнут говорить? Это же люди, на каждый роток не накинешь платок. Такие сплетни пойдут, все с ног на голову переставят! Через полгода, если я сейчас глаза закрою, в таком виде выплывет, что никому мало не покажется. Тем более у Приходько тесть в Минздраве, ты же знаешь…
Знаю, — сказал Гринев, вставая. — И в дурацкую ситуацию вас не поставлю, Генрих Александрович. Но и сам в нее не стану. Лучше увольняйте. И Приходько будет доволен, и вам спокойнее. А я пристроюсь уж где-нибудь…
Юра думал, что этого не будет больше никогда, что, уехав на Сахалин, оборвав все нити, связывающие его с прежней жизнью, с Москвой, он поставил надежный заслон перед этим котлом, в котором как варево кипят отношения, для него невозможные.
И вдруг оказалось, что там, в этом котле, — женщина, без которой ему нету жизни. И туда стремится поэтому глупое сердце, обо всем позабыв, ничего не слыша, кроме ее тихого дыхания, когда она лежит рядом и всхлипывает во сне.
Глава 12
Женя проснулась оттого, что стало светло в глазах. Это было такое странное ощущение: глаза еще закрыты, она еще спит — и уже видит яркий, откуда-то пробивающийся свет.
Она открыла глаза и тут же зажмурилась снова. Свет лился прямо ей в лицо из окошка, которое до сих пор всегда было тусклым, белесым. Светило яркое утреннее солнце, и множество древесных пылинок плясало в его прямых лучах.