стало.
— Чем же он тебя так напугал, а, золотая рыбка? — улыбнулся Юра.
Ему так легко было в эти минуты — в родном доме, с родной сестрой, — что ерундой казались ее детские страхи.
— Я почувствовала, в чем на него похожа, — помедлив, ответила она. — Он сказал: я не угадал свою судьбу — ну, тогда, когда в Польшу уехал и не решился вернуться к маме, — и от этого сквозь пальцы ушла вся жизнь. Ни в жене не нашел счастья, ни в детях, ни в работе. Он сказал, — улыбнулась Ева, — что есть такая французская поговорка: тот берег всегда горюет о том, что он не этот… И я этого не хочу, ты понимаешь, Юра? — Глубина ее глаз сделалась пугающей, как в омуте. — Я не хочу пропустить свою судьбу только оттого, что ни на что не смогла решиться. Лучше я выйду замуж за Леву хотя бы потому, что он очень этого хочет, чем потом… Чем потом корить себя за то, что не переборола пустых сомнений!
Ее голос дрогнул, сорвался от волнения. Юра молчал. Все это больше не казалось ему детской ерундой…
«Хоть ты не делай этого! — едва не произнес он вслух. — Хоть ты не делай этого, рыбка моя золотая!»
Решиться, судьба… Да кто же ее знает, свою судьбу, да разве ее можно угадать вот так, умом? Просто от малодушия хочется довериться тому, что диктуют обстоятельства, и расплата за малодушие следует беспощадная…
Но Евин голос так дрожал, она так верила в эти законы, которые наверняка сама вывела для себя бессонными ночами, что Юра не смог ничего возразить. Да и где гарантия, что прав он, а не сестра?
— Ну, выходи, конечно, — вздохнул Юра. — Да и что уж так сильно размышлять? Сходишь замуж, не понравится — вернешься. Ты чего? — удивленно спросил он, потому что Ева неожиданно расхохоталась.
— Да мне Полинка то же самое сказала, просто слово в слово, — отсмеявшись, ответила она. — Сходи замуж, не понравится — вернешься.
— Она совсем взрослая стала, — улыбнулся Юра. — Смотрит на тебя — и видно, что все в тебе понимает. Даже не умом, а по-другому… Правда, она и раньше такая была, — добавил он, вдруг вспомнив, как когда-то, сразу после отъезда Соны, отдал Полинке ключи от опустевшей гарсоньерки.
— Она как мама, — кивнула Ева. — Пан Адам знаешь что мне сказал? Твоя мама все чувствует насквозь… Вот и Полинка так.
— Это она что, каждый день ночью домой приходит? — поинтересовался Юра.
— Не каждый день, но часто. У нее своя жизнь, Юрочка. У нее очень своя жизнь, которую трудно объяснить посторонним, понимаешь? Даже нам. Потому что это с творчеством связано, а творчество ведь словами не объяснишь.
— Да, — кивнул он и невесело улыбнулся: — А что вообще можно объяснить словами, ты не знаешь, рыбка? Если бы…
Юра вдруг замолчал и сам не сразу понял, почему. Все, что ненадолго отпустило его, когда он сидел вот так с сестрой на кухне и нежился в лучах домашнего покоя, — все снова подступило к сердцу и заставило замолчать на полуслове.
— Что с тобой? — испуганно спросила Ева. — Ты белый весь стал, Юрочка!
— Ничего. — Он снова попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривая. — И правда, старый стал, печальный. Пойду спать, рыбка, извини.
Юра тяжело поднялся из-за стола и вышел, провожаемый Евиным удивленным взглядом.
Он думал о Жене всегда; ему казалось, даже во сне. Только это не называлось «думать», это было совсем другое… Вся она была в нем, как он сказал ей в ту ночь, когда пытался объяснить, почему им надо расстаться.
И выдержать это мучительное раздвоение ее образа — когда она заполняла все его сердце и вместе с тем не существовала наяву, — выдержать этого он не мог.
Это было даже тяжелее, чем продолжать жить с Олей. Если только можно было назвать их отношения продолжением той жизни, которая была у них прежде…
Это было физически невыносимо: каждый день видеть женщину, которая напоминает тебе о том, что ты дышать не можешь без другой. И с этой женщиной надо о чем-то разговаривать, надо засыпать с нею и просыпаться…
По правде говоря, Юра надеялся, что Оля все почувствует, как всегда чувствовала его желания, и уйдет сама. Ну не мог он сказать ей: уходи! И ненавидел себя за то, что, ничего не собираясь от нее скрывать, все-таки не может просто сказать: уходи, пожалуйста, не могу я больше притворяться. Дни шли за днями, тянулись невыносимой чередой, Оля все так же смотрела на него ожидающим, непонятным взглядом, все так же не спрашивала ни о чем — и молчала.
При этом, даже не зная, в чем дело, она не могла не понимать, что с ним что-то случилось. Этого невозможно было не заметить хотя бы потому, что Юра прикоснуться к ней не мог ночами… Оля ложилась у стенки, как всегда, он слышал ее тихое дыхание, лежа на краю кровати, знал, чего она ждет — а чего она могла ждать ночью от мужа? — и мечтал только о том, чтобы поскорее заснуть, сначала провалиться в темную яму, а потом, может быть, увидеть Женю во сне…
Однажды Юра проснулся от того, что почувствовал завитки Жениных волос на своих пальцах — он любил вдевать пальцы в эти светлые колечки на ее лбу… Показалось во сне, что сделал ей больно, неловко дернув рукой. Он хотел поцеловать ее, погладить — и проснулся, касаясь ладонью жестких Олиных волос.
Юра невольно отдернул руку, даже зубами скрипнул — и понял, что больше молчать невозможно.
— Оля, — глядя в потолок, сказал он, — я уеду пока. Возьму отпуск, в Москву съезжу.
— Ты больше не вернешься, Юра?
В ее голосе звучало какое-то странное спокойствие, и краем глаза он заметил, что лицо у нее совершенно непроницаемое, как маска Будды.
— Вернусь, — помедлив, ответил он. — У меня же работа. Прости, что так все… Я люблю другую женщину и ничего не могу с собой поделать.
— Ты с ней хочешь увидеться в Москве?
Голос звучал по-прежнему: без интонаций.
— Нет, — усмехнулся Юра. — Я не для того еду, чтобы с ней увидеться. Я все равно не смогу с ней жить. Но и без нее не могу. Потому с тобой так.. Прости меня.
— Мне не за что прощать тебя, Юра, — сказала она. — Я с тобой узнала такое счастье, что теперь на всю жизнь хватит. А ты сам решай, что тебе делать.
Если бы он мог решить! Это было труднее, чем оперировать при свечах в Ткварчели или сказать завотделением: «Лучше увольняйте»…
— Я вернусь, — повторил Юра. — Я все равно не смогу…
Сидели за столом уже часа два, отмечая окончание Юриного отпуска. Давно работал вхолостую телевизор, кем-то включенный вначале; никто не обращал на него внимания.
— Это, Юр, трудно объяснить, — сказал Годунов, с треском откручивая пробку на очередной водочной бутылке. — Конечно, у вас в МЧС и зарплата, и вообще… Но не могу я из Красного Креста уйти, вот не могу, и все. Не хочу!
— Почему же трудно объяснить? — улыбнулся Гринев. — Ты уже и объяснил.
— Это, может, тебе такого объяснения достаточно, — улыбнулся в ответ Борька. — А жены — они, знаешь, что-нибудь вразумительное любят. А что я ей мог сказать, когда столько наших ушло? И в МЧС же, не в бизнес, в те же спасатели. А я сижу как дурачок блаженный, за спасибо, вместе с другими такими же шизиками. Ну, и она, конечно…
Юра уже не помнил, с чего начался разговор о Борькином разводе. Во всяком случае, не он его завел — ему сейчас только такого разговора не хватало! Но не скажешь ведь…
— Так что ж ты меня к себе зовешь? — подначил он, пытаясь переменить тему. — Блаженным считаешь или шизиком?
Так ведь я ж тебе не жена! — хмыкнул Борька. — Чего мне тебя блаженным считать? А зову,