настоящий цирковой — из тех, про которых говорят, что они родились в опилках.
— Ну, это не только на манеже можно понять, — дослушав Генку, сказал красавицын бой-френд. — Когда в спортзале часа два позанимаешься, тоже в животе бабочки летают.
Про бабочек Гена вообще-то не говорил.
— В животе? — бросив быстрый взгляд на парня, переспросил Сидоров. — Может, в душе?
— Нет, в душе все-таки не от этого, — ответил тот.
Он произнес это сразу, ни секунды не думая, и так уверенно, что Марусе даже интересно стало: от чего же летают бабочки в душе у такого человека? Но догадаться об этом сейчас, во время общей и уже пьяно-беспорядочной беседы, вряд ли было возможно. Тем более что молодой человек явно обращал больше внимания на свою спутницу, чем на всех остальных собравшихся вместе взятых. Маруся и сама не поняла, как об этом догадалась — он почти не смотрел в сторону Гонораты, которая к тому же сидела теперь чуть позади него и болтала с Риной. Но когда эта красивая девушка словно невзначай положила руку ему на плечо, он чуть-чуть наклонил голову влево и на секунду прижал ее ладонь своей щекой. Он сделал это так же мгновенно, не думая, как сказал про бабочек, которые от чего-то летают в душе. И Маруся вдруг почувствовала, что ей становится до невозможности грустно — так грустно, хоть разревись прямо у всех на глазах. Может, конечно, дело было в том, что она машинально выпила водку, которую ей, как и остальным, налил в стакан этот парень. Нет, вряд ли дело было в этом, и даже точно не в этом! Просто она поняла, что как-то… Не имеет ко всему этому отношения. То есть что с нею не может происходить ничего подобного. Чтобы она вот так уверенно и спокойно положила руку на плечо такому необыкновенному — ну конечно, необыкновенному, что уж тут притворяться, будто не понимаешь, у обыкновенных не бывает такой глубоко скрытой лихой искры в глазах! — парню, чтобы ее ладонь кто-нибудь так мгновенно и ласково прижал к своему плечу щекой…
Всех людей на свете связывали незримые, но очень прочные нити чувств; глядя на Гонорату и ее друга Маруся поняла это так ясно, как будто эти нити светились. И только к ней никаких нитей не тянулось, потому она и была похожа на плоскую, бестолково дергающуюся фигурку, не годную даже для кукольного театра.
— А… а… — Маруся увидела себя со стороны; рот у нее разевался очень глупо. — А можно еще показывать фокусы! — совсем уж не к месту выпалила она, как обычно, невпопад присоединяясь к общему разговору.
— Конечно, можно, — кивнула Рина. — Только для начала научиться надо.
— Я уже научилась, — шмыгнула носом Маруся. — Кое-чему.
— Да я вообще не о тебе, — улыбнулась Рина. — Что это ты вдруг, а, Дюймовочка?
Ну конечно, все, что кому-нибудь интересно, это не о ней!
— А как насчет шпаг, уже глотаешь? — спросил Генка.
Из всех, с кем Маруся успела познакомиться в цирке, Генка был самым вредным. Ему была почти не свойственна та душевная мягкость, которая была так заметна в большинстве цирковых. Клоун Сидоров давно уже объяснил Марусе, что мягкость эта является своеобразной компенсацией той жесткости и даже жестокости по отношению к себе и к партнерам, которой требует работа на манеже. В том, что это правда, Маруся не раз убеждалась сама. Однажды, например, она видела, как во время репетиции воздушный гимнаст Юрьевский раз десять подряд заставлял своего четырнадцатилетнего сына переделывать прыжок, который тому никак не давался. Мальчишка все падал и падал в сетку, а отец все заставлял и заставлял его в очередной раз лететь с трапеции на трапецию, и его команды звучали при этом как отрывистый злобный лай, и Маруся думала, что он хуже Карабаса-Барабаса из сказки, и ей было жалко его сына… А через час после этого она увидела обоих Юрьевских в буфете, они о чем-то разговаривали, и голоса у них были такие доверительные, и глаза Юрьевского-старшего светились такой неподдельной любовью к своему мальчику, а глаза младшего — таким неподдельным же восторгом перед отцом… Маруся очень тогда удивилась, вот и спросила Сидорова, почему так. И он рассказал ей про это всем известное свойство циркового характера.
Генке это замечательное свойство было почти не присуще. Каков он на манеже Маруся, конечно, не знала, но в жизни он был грубоват или, как минимум, ехиден. Именно ехидство прозвучало в его голосе, когда он спросил, умеет ли она уже глотать шпаги.
— Борис Эдгарович шпаги не глотает, — тонким, сердитым голосом ответила Маруся. — И меня не учит. А я карточные фокусы умею показывать.
— Это ты правильно. — Сидоров кивнул так резко, как будто у него сломалась шея. — Раньше барышень учили на пианино играть. Чтобы, значит, компанию развлечь в случае чего. Ты как, на пианино умеешь?
—Нет.
— Зато фокусы умеешь, — не поднимая головы — видимо, у него уже не было на это сил, — пробормотал Сидоров. — Так что давай… показывай, не стесняйся…
Господи, ну что за наказание такое! Что-нибудь интересное — это не про нее, фокусы показывать она, видите ли, стесняется… Маруся решительно встала из-за стола и подошла к знаменитому сидоровскому сундуку, в котором хранилась бездна всякой занимательной и заманчивой всячины. Она открыла сундук и вынула колоду карт — обычную игральную колоду, потому что была у Сидорова и колода совсем не обычная, а такая, в которой каждая карта была размером с энциклопедический том.
— Только поскорее, Дюймовочка, — сказала Рина, когда Маруся вернулась к столу и раздвинула стаканы, освободив место для фокуса. — Всему свое время.
Из этих слов Маруся должна была понять, что карточным фокусам сейчас, конечно, совсем не время. Но сердитое упрямство, которого она давно в себе не замечала, вдруг — главное, совершенно непонятно почему! — овладело ею так сильно, что она не могла остановиться. У нее даже руки дрожали, когда она отделяла от колоды двадцать карт и раскладывала их попарно посередине стола.
— Задумайте любые две карты! — звонко, как на уроке, произнесла Маруся. Впрочем, на уроках она так звонко никогда не говорила, в школе она вообще в основном помалкивала. — Вот вы — задумайте!
Она обратилась к Гонорате, конечно, из того же отчаянного упрямства, из которого вообще стала показывать фокусы. Ясно было, что из всех собравшихся та меньше всего подходила для того, чтобы возиться с Марусей. Еще клоун Сидоров мог бы из сочувствия поиграть в детские игры, но уж никак не эта невозмутимая красавица. Гонората окинула ее недоуменным взглядом и пожала плечами. Маруся почувствовала, что у нее начинает щипать в носу.
— Мы задумали, — сказал Гоноратин парень.
Маруся вздрогнула — она уже готова была расплакаться от идиотизма ситуации и не ожидала его вмешательства. Конечно, он просто подумал, «вы» означает, что Маруся обращается к нему и его подружке одновременно. Но, как бы там ни было, его голос прозвучал спасительно. Когда Маруся торопливо собирала карты, то чуть не выронила их: руки у нее дрожали даже больше, чем вначале.
— И скажите, в каких рядах они оказались теперь! — еще звонче воскликнула она, разложив карты снова, уже в четыре ряда, по пять карт в каждом.
— Во втором и в четвертом.
Теперь Маруся заметила в уголке его губ улыбку. Ну, еще бы! Она представила, как выглядит со стороны: красная, растрепанная, к тому же губы дрожат от вздорного волнения, и оттого рот кажется еще больше, чем обычно… Тут не улыбнуться можно, а в голос захохотать, указывая на нее пальцем!
— Вот эти.
Она решительно ткнула в бубнового валета и пиковую даму.
— Не совсем. Вот этот — да. — Гоноратин бой-френд указал на валета. — А дама ваша бита. — И он накрыл ладонью червового туза, лежащего рядом с дамой.
— Как?.. — растерянно пробормотала Маруся.
Лицо парня задрожало у нее в глазах и стало расплываться. Она закинула голову назад, надеясь, что это будет похоже на… На гордость, например. А вовсе не на боязнь того, что слезы выльются у нее из глаз и потекут по щекам прямо в скривившийся от обиды рот.
— Слушайте, ну что вы, ей-богу! — сказала Рина. — Ладно ребенок развлекается, но взрослые-то люди — рты разинули, фокус смотрят! Как будто Дюймовочка им сейчас золотую карту вынет.