просто и могла высунуть разве что нос: подаренный Толей норковый полушубок остался у него в квартире, а в джинсовой курточке с войлочной подстежкой бегать по морозу было затруднительно.
С того вечера, когда она ушла из квартиры на Рождественском бульваре, Маруся не видела Толю ни разу. Да и где она могла бы его увидеть? В цирк он не ходил, а она почти не выходила из цирка, так что даже случайная встреча была исключена.
Ей не хотелось его видеть. Может быть, она просто боялась его увидеть, и даже наверняка именно так. Маруся не понимала, почему боится увидеть его — как будто она что-нибудь у него украла! — но при одной мысли о том, чтобы пойти к нему за своими вещами, она вздрагивала и малодушно уверяла себя, что еще не очень-то и холодно, да и вещей у нее никаких особенных не было, чтобы о них жалеть, а норковый полушубок ей вообще никогда не нравился, она и носить-то не умеет такие дорогие штучки… На самом деле он нравился ей ужасно. То есть не теперь нравился, а в тот вечер, когда Толя принес его в квартиру на Рождественском. Это и не вечер был, а глубокая ночь, Толя пришел пьяный, веселый, а Маруся притворялась, будто спит, и он вынул ее из постели голую — он сразу, с первой их ночи велел, чтобы она спала только голой, — и закутал в этот легкий золотистый полушубок, и, целуя в горячий от понарошного сна живот, говорил, что она его сладкий малыш… Сейчас-то ее передергивало при этом воспоминании, особенно при воспоминании о том, как мужчина, которого она чувствовала теперь совершенно себе чужим, говорил ей эти пошлые слова, «сладкий малыш».
А тогда она смеялась, жмурилась от счастья и послушно позволяла Толе целовать себя всю, хотя и вздрагивала с непривычки от жадной откровенности его губ.
Неужели все это было с нею?
Но, как бы там ни было, проходить всю зиму в джинсовой куртке было невозможно, купить шубу — тем более, а потому, раз ехать к Толе не хотелось, надо было поехать в Тураково и поискать там что-нибудь теплое. Ехать в Тураково тоже не хотелось, но это нежелание нетрудно было перебороть, потому что там, в давно покинутой родной развалюхе, Маруся все-таки должна была остаться один на один только с воспоминаниями, а не с человеком, с которым не могла бы теперь провести рядом и минуты.
Вот она и сидела ранним утром в стылом пригородном автобусе, который дожидался пассажиров на площади Ярославского вокзала.
Все-таки это невольное, всего лишь из-за теплой одежды, воспоминание о Толе оказалось гораздо сильнее, чем она предполагала. Зябко пряча нос в ворот куртки, Маруся вспоминала точно такое утро — зимнее, стылое — когда уезжала с Толей из Москвы. Ничего общего не было у нынешнего утра с тем, разве что декабрьский мороз, а потому она сердилась на себя за незамысловатость своих ассоциаций.
«У кого жизнь пустая, тому всякие глупости запоминаются», — думала она.
Что-то такое сказала однажды мама, когда Сергей купил Марусе брусничное мороженое, а она сразу вспомнила, как в прошлом году в лесу под Тураково было ужасно много брусники и бабушка набрала корзину, которая оказалась больше, чем маленькая Маруся.
Что из-за обычного декабрьского мороза ей вспомнилось то, о чем вспоминать не хотелось, было как раз из этого ряда — глупостей, заполняющих пустую жизнь.
Но воспоминания стояли перед нею так ясно, как будто были не призраками из прошлого, а картинками, которые мелькали за окном наконец-то тронувшегося с места автобуса.
И что она могла с ними поделать?
— Мурка, не делай этого.
Сергей смотрел на нее обычным своим спокойным взглядом, и только по тому, что возле глаза у него проступило светлое пятнышко и стрелой впилось ему в висок, Маруся понимала, что вовсе он не спокоен, совсем даже наоборот.
Она молчала. Это было молчание растерянности: она не предполагала, что на него так подействует ее решение. То есть она, конечно, понимала, что он станет ее отговаривать, но думала, что в глубине души он будет даже… Может быть, даже рад. Ну, если не рад, то во всяком случае спокоен.
И вдруг оказалось, он не то что не спокоен, а взволнован так сильно, что с трудом выговаривает слова. И это пятнышко у виска…
— Я не могу, — тоже с трудом выговорила она.
— Но должна.
— Почему?
Маруся произнесла это с обидой. Сколько можно относиться к ней как к маленькой и считать, что он лучше знает, что ей делать, что нет!
— Потому что это не тот человек, которого ты… которому я…
Тут он все-таки перестал владеть собою настолько, чтобы говорить со своей обычной математической ясностью.
— Ты его один раз всего видел! — сердито сказала Маруся. — И то три минуты на лестнице.
— Этого достаточно.
— Тогда объясни мне, что в нем не так, — так же сердито потребовала она.
Она никогда ничего не требовала от Сергея — она любила его так самозабвенно, что ей ничего не было от него нужно. Впрочем, мама ведь тоже никогда ничего от него не требовала, но по ровно противоположной причине: потому что совсем его не любила.
— Ты мне все равно не поверишь.
В его голосе прозвучало отчаяние. Маруся никогда не слышала отчаяния в его голосе. Даже когда мама прислала из своей Южной Америки бумагу, по которой ее муж имел право увезти Марусю, — даже тогда Сергей сообщил об этом спокойно, хотя Маруся знала, что он скорее даст себя убить, чем ее — увезти. Но отчаяния в его голосе тогда не было и помину. Была злая решимость и была уверенность в том, что никто у него Марусю отнять не сможет.
Теперь в его голосе прозвучало именно отчаяние, и Маруся поняла: он знает, что на этот раз ее у него отнимут, а потому говорить ей что бы то ни было бесполезно. То есть не отнимут ее, а она уйдет сама.
Сергей молчал, и она молчала тоже. Сердце у нее разрывалось от жалости к нему. Но что же она могла поделать? При одном воспоминании о том, как Толя сказал вчера на прощанье: «Так я тебя жду, Маняшка. Не обманешь меня, придешь?» — в глазах у нее становилось темно и она понимала, что, конечно, придет, даже если для этого ей придется перешагнуть через пропасть.
Вот только она не предполагала, что пропасть, через которую ей придется перешагнуть, будет Сергеевой душой.
— Ты все неправильно про меня думаешь, — растерянно сказала Маруся. — Никакая я не андерсеновская девочка. И не Герда, и не Русалочка… И тем более не Принцесса на горошине! — сердито закончила она.
Марусе тут же стало стыдно за свои слова, потому что Сергей ведь объяснял это не ей, а Анне Александровне — что Маруся андерсеновская девочка, то ли Русалочка, то ли Герда, — а она услышала случайно, то есть просто подслушала.
Но он не обратил на такую мелочь внимания. Он вообще ни на что не обращал сейчас внимания. Он стоял посреди комнаты рядом с расстегнутой, как-то преступно развалившейся на ковре, словно врасплох застигнутой, Марусиной дорожной сумкой, и отчаяние стояло у него в глазах.
Собирая поздно вечером свои вещи, Маруся не подумала, что Сергей еще может зайти к ней сегодня. Она хотела уйти завтра утром совсем рано и совсем тихо, а потом позвонить ему уже из аэропорта. Или не позвонить, а просто оставить записку. Или… Вообще-то она боялась представлять, как это будет — как она уйдет из его дома и как он поймет, что она ушла.
Маруся немного удивилась, когда он сразу, с первого взгляда то ли на нее, то ли даже на ее сумку понял, к кому она уходит. Сергей в самом деле видел Толю три минуты, если не меньше. Тот прощался с Марусей на лестнице, когда Сергей вошел в подъезд, они окинули друг друга короткими настороженными взглядами. Толя чему-то усмехнулся, а Сергеево лицо, как всегда, осталось непроницаемым. И все! Откуда он мог знать, что это какой-то там «не тот человек»? В чем — не тот?
— Я все равно к нему уйду, — тихо сказала Маруся. — Все равно, Сережа. Если ты дверь на замок запрешь, я в окно вылезу.