— Я понял, понял, — сказал Матвей. — Как остальное?
— Да в остальном порядок у нас, — улыбнулась она. И, посмотрев на Матвея немного заискивающим взглядом, спросила: — Сыну-то моему как, приезжать завтра? Поговорите вы с ним? Это ничего, что у него по специальности перерыв получился! — горячо добавила она. — Знания-то не растерял, математик прирожденный, потомственный. И деток любит. Младшеньких здешних, которые не математики, а художники или другие гуманитарии, он хорошо учил бы. А что не преподавал пять лет — вы же понимаете… Двое детей, кормить надо, тут не до семейной профессии.
— Завтра в одиннадцать сможет приехать? — спросил Матвей.
— Конечно, конечно! — торопливо закивала Дина Юсуповна.
Выйдя из общей комнаты, Матвей прошел по недлинному коридору к спальне мальчиков- младшеклассников. Сашина кровать стояла в углу у печки-голландки.
— Вставай, Саша, — сказал он, останавливаясь перед кроватью. — Поговорить надо.
Короткий холмик под одеялом чуть заметно шевельнулся и снова замер.
— Вставай, вставай, — повторил Матвей. — Я с дороги, голодный, сколько ж мне над тобой стоять? Пойдем ко мне, поужинаем, заодно поговорим.
Холмик вздыбился, одеяло откинулось, и Саша сел на кровати. Волосы у него были взъерошенные, а глаза больные и несчастные. Точнее сказать, они были больны несчастьем, его глаза.
— Вы правду говорите, что голодный? — глуховатым голосом спросил он.
Конечно, Матвей говорил неправду: ему вообще не хотелось есть. Но пустопорожней правдивостью он не страдал, а Саша Трофимов был жалостлив к животным — все знали, что он готов отдать хоть весь свой обед любой дворняге, у которой хватит ума прибиться к школе, — поэтому Матвей рассчитывал, что и голодному человеку он посочувствует тоже.
— А то не голодный! Живот сводит, — кивнул он.
— Ну, пошли тогда… — пробормотал Саша.
Он надел тапки и поплелся к выходу из спальни. Матвею и раньше почему-то казалось, что он уже видел этого мальчишку со всегда растрепанными волосами и всегда же несчастливыми глазами. И только теперь он вдруг понял, почему у него возникало это ощущение. Он запомнил не Сашу, а вот именно ощущение несправедливого несчастья, которое захлестывает человеческие глаза. Детские глаза.
Это было во Владикавказе пять лет назад; Матвей приехал туда в многочисленной свите Корочкина. На городском рынке взорвался фугас, и депутат бросился в регион, чтобы вовремя отпиариться перед телекамерами. В общем-то все было как всегда в таких рекламных поездках: журналисты, активность которых надо было направить в нужное боссу русло, местные авторитетные люди, с которыми надо было вовремя организовать деловые встречи… Но, привычно делая все это, Матвей почему-то чувствовал такое острое отвращение к себе, как будто нахлебался какой-то дряни и, главное, продолжал ее хлебать полными ложками. И только когда Корочкин решил посетить раненых в городской больнице, Матвей наконец понял, в чем дело…
Мальчик, к которому депутат торжественно подошел с большим радиоуправляемым джипом в руках, был как раз того возраста, в котором такие игрушки вызывают сердечный трепет. Но у этого мальчишки при виде роскошной машины даже не изменился взгляд. Стоя за спиной у Корочкина, Матвей почувствовал этот взгляд как прямой удар, от которого у него в глазах словно огонь вспыхнул. И в этой ослепительной вспышке он вдруг увидел депутата, умело маскирующего равнодушие к ребенку, у которого мать и сестра погибли от взрыва, устроенного такими же, как Корочкин, только еще не дорвавшимися до кормушки ничтожествами, и глаза этого ребенка, в которых стоит страшное, неизбывное несчастье, и, главное, себя, стоящего за спиной у хваткого жлоба и знающего, что через полчаса все эти протокольные обязанности будут закончены и Корочкин со свитой, то есть и с ним, Матвеем Ермоловым, отправится в охотничий домик, где наконец отдастся любимому своему занятию — пьянке с девочками…
Вернувшись в Москву, Матвей отключил телефон и неделю не выходил из квартиры. Через неделю Корочкин лично явился к нему на Ломоносовский и потребовал объяснений. Объяснять Матвей ничего не стал — его работодатель был не из тех, кому можно было объяснить то, что он и сам с трудом определял словами. Он просто сказал Корочкину, что больше у него не работает. Все это едва не закончилось дракой, но все-таки, по Матвееву мнению, не закончилось — он всего лишь спустил депутата с лестницы.
И единственное, чего он не понимал теперь, глядя в глаза Саши Трофимова: для чего ему понадобилась тогда, после Владикавказа, целая неделя?
Директорская квартира располагалась в том же крыле особняка, что и ученические спальни. Видимо, это было главной причиной того, что прежняя директриса не ночевала в Зябликах: несмотря на занятия высокими искусствами, любовью к тишине и порядку детишки не отличались. Вообще же квартира была устроена так, чтобы ее не хотелось покидать вовсе. Обставлена она была просто и отличалась тем особым уютом, который возникает только в старых, но не запущенных, а лишь не испорченных безликой новизной жилищах. Этот уют создавался главным образом печкой-голландкой — такой же, как в детских спальнях, с узорчатыми синими изразцами.
На кованой дровнице лежали березовые поленья. Войдя в комнату, Матвей сразу присел у печки и принялся ее растапливать.
— Еду доставай пока, — сказал он топчущемуся у порога Саше. — В сумке у меня. Тарелки в буфете.
Антоша дала ему с собой множество сверточков, а уезжал он в таком настроении, что у него не было не только аппетита, но и желания от этих сверточков отказываться.
— Ого, пироги, — сказал Саша. — На дух вроде бы с капустой. Кто спек?
— Бабушка. А чего посущественнее нету? — поинтересовался Матвей.
— С мясом есть. И просто так еще мяса целый кусман. Не оголодаем!
«Что им, интересно, на ужин сегодня давали? — подумал Матвей. — Хотя он же все равно не ел».
Голос у Саши стал чуть повеселее — то ли от вида и запаха домашней еды, то ли от первого тепла, которым задышала печка. Он быстро разложил пироги по тарелкам. Матвей достал из буфета салфетки.
— А это зачем? — удивился Саша. — Или гостей ждете?
— Пусть лежат, не помешают, — сказал Матвей. — Пироги вроде бы и с повидлом есть — руки вытрем.
— Я и облизать могу, — широко улыбнулся Саша. — Чего ж повидло на салфетки тратить?
Матвей едва удержался от улыбки. Саша в одно мгновенье сжевал кусок пирога и потянулся было за вторым, но, спохватившись, вопросительно посмотрел на директора.
— Пироги надо все сегодня съесть, — сказал Матвей. — Завтра никакого вкуса не останется.
— Ну да! — хмыкнул Саша. — Пирог он и есть пирог, хоть завтра, хоть когда. Мамка, бывало, напечет, дак мы с папкой целую неделю едим. — При этих словах лицо его дрогнуло. Матвею показалось, что Саша сейчас заплачет. Но тот просто замер на мгновенье, а потом сказал почти спокойным голосом: — А я корову все ж научился рисовать. Хоть ее и тяжельше, чем лошадь, Генрих Семенович сам говорит.
Матвей понял, что расспрашивать его сейчас, почему он весь день пролежал под одеялом, не надо.
— А иллюстрации к «Буря мглою небо кроет» как? — спросил он. — Получилась у тебя обветшалая кровля?
Ага, — кивнул Саша. — Я сперва хотел точно такую нарисовать, какая на самом деле бывает, только не выходило ничего. А как стал по фантазии рисовать, так сразу и получилось. И не объяснишь же такое… — В его голосе мелькнуло недоумение. — Как оно выходит, что по жизни непохоже, а по фантазии — как живое?
— Почему не объяснишь? — пожал плечами Матвей. — Д фантазия у тебя откуда, не из жизни, что ли?
— Ну, это вы понимаете. А Колька, кореш мой, с каким я на Ярославском вокзале перебивался, навряд ли понял бы. Так-то он правильный пацан, да и душевный, но насчет всякого такого не заморачивается. Пожрать да с девкой перепихнуться, чего ему еще? Я, знаете… — задумчиво проговорил