Бернарду, чтобы он пересадил их Пьеро.
— Тебе неохота? — спрашивает он со странным видом, засунув руки в карманы.
— Хочу, — отвечаю. — А как насчет стрижки? Может, сначала подстрижемся? Как считаешь?
— Мне все равно…
— Нам будет ловчее…
Деваха, ясное дело, ничего не понимает.
— У тебя есть ножницы? — спрашиваю ее.
— Да… Зачем они?
Пьеро вынимает из кармана бритву и открывает ее кончиками пальцев, словно всю жизнь только этим и занимался.
— Держи, — говорит. — Лучше бритвой, шикарнее… — И подходит с протянутой бритвой.
Она берет ее. В ее наманикюренной маленькой руке бритва выглядит огромной. Она рассматривает ее, словно ищет следы крови.
Я счел нужным подойти.
— Ты нас подстрижешь, — говорю ей.
— Волосы?
— Да.
— Зачем?
Она все меньше понимает, а чем меньше понимает, тем ей становится страшнее. Она не боялась, что мы вскочим на нее, но от этой истории с волосами и бритвой у нее кровь застыла. Она была бледна как смерть.
— Просто так, — говорю. — Чтобы нас освежить. Тебе неохота?
— Нет. Если желаете…
И мы отправляемся в ванную.
Там висело белье, с которого стекала вода. В умывальнике мокло еще белье. Простое, каждодневное белье, купленное в магазине стандартных цен, пожелтевшее в тех местах, которые чаще всего в работе и которые приходится сильнее отстирывать. Перед нами была обычная домашняя хозяйка. Чистоплотная Мари-Анж, и все дела.
Она ставит табуретку около ванны и просит Пьеро сесть. Тот садится, позволяет поступать с собой как с мальчишкой, который первый раз пришел к парикмахеру с отцом, а старик сказал: «Я приду за тобой через час. Посижу в пивной. Дождись очереди. Здесь полно иллюстрированных журналов». Он делал все, о чем его просили, не отрывая глаз от своих ног. Сначала для удобства — оголить торс. Он послушно исполнил. Правда, его стриг не парикмахер из Ниццы в блузе, а деваха в трусиках, едва прикрывавших ее огород. Но Пьеро было наплевать на худые бедра, которыми она крутила перед ним. Он смотрел на свои ноги, и все. А я, ничуть не успокоенный, наблюдал за ним.
Сначала она моет ему над ванной голову шампунем. Пьеро не мешает, даже глаза не открывает. А пока она его сушит, он смотрит бессмысленно вперед. Не знаю, о чем он думает, но по лицу видно, что не о чем-то веселом.
Девица начинает подрезать ему волосы большой бритвой. Они падают длинными мокрыми прядями.
— Покороче, — говорю. — Под ноль.
Вспоминая ту ночь, я смею утверждать, что мы пережили второе рождение. Как настоящая мать, Мари-Анж родила нас по второму разу. С помощью бритвы она вернула нас в мир приличных людей. Это памятная дата для нас!
Ее легкие, уверенные руки летали от одного уха к другому. И по мере того как умирали на кафеле кудри моего кореша, я все меньше узнавал его. Чтобы прекратить это убийство, надо было закричать. Но я понимал, что слишком поздно. Да так и лучше было.
Пьеро постепенно менялся в лице. Оно становилось более светлым и чистым, словно освещенным солнцем, проникшим в его камеру. Эти перемены становились тем более очевидны, что глаза теперь не смотрели куда-то вдаль. Его глаза целенаправленно разглядывали междуножье Мари-Анж и, подобно радару, следили за всеми его перемещениями вокруг табурета. Он не отрывался от темного пятна под трусами, откуда пробивались волосы. Он словно подсчитывал их под лупой, и вот уже глаза его начали лезть на лоб.
— Жан-Клод! — закричал он вдруг.
— Что тебе?
— У меня стоит!
Я же сказал, это был великий день.
Пьеро медленно поднимается с по-прежнему отсутствующим взглядом, словно прислушивается к каким-то голосам. И вот уже трюхает прямо ко мне.
— Смотри! — просит он.
Действительно, аппаратура в порядке. Я с облегчением вздыхаю. Что касается Мари-Анж, то она, не дожидаясь приказа, начинает с решительным видом стаскивать трусики.
— Нет, ты только посмотри на эту шлюху! — брезгливо сказал Пьеро. И пинками под зад погнал ее в комнату.
Я же, не торопясь, подбираю бритву, складываю ее, прячу для верности в карман и иду смотреть, что происходит по соседству, узнать, не требуется ли моя помощь.
«Ну и воняет у вас изо рта!» Вот все, что она нашла сказать нам, — ни больше ни меньше. Эту Бретеш Мари-Анж нельзя назвать излишне эмоциональной особой. Отдохнуть с ней можно, а чтоб поговорить — ни боже мой! Ни криков, ни оскорблений. Даже ее кровать молчала и отказывалась скрипеть.
Она позволяла нам делать с собой все, что мы хотели. Только не разрешала целовать в губы. Ведь в наших пастях застряли запахи чеснока, лука, сигары. Эта деваха не то чтобы выказывала отвращение. Она просто не отвечала на наши авансы. В общем, уступала. Мы же в конце концов растерялись от такой уступчивости и просто не знали, чего хотим от нее. Ведь когда девушка не сопротивляется и делает без церемоний все, что хочешь, диапазон действий весьма ограничен.
Мы ставили ее, скажем, в какую-нибудь позицию — она стояла. Не двигалась и неподвижно ждала, не испытывая никакого стеснения, ну ничего! Где уж тут говорить о стыдливости! Ей было на это наплевать, как на свои первые месячные. Она делала все, что изображали датские журналы: занятные там были картинки! От того, что мы ее видели насквозь, ей было ни жарко ни холодно, будто присутствовала на приеме у зубного врача. Что как раз и требовалось Пьеро, охваченному исследовательским пылом. Его завораживали все уголки тела Мари-Анж. Он как бы производил дотошную инвентаризацию.
— Это куда забавнее, чем твои рисунки, — сказал я ему.
Он хихикал, а деваха оставалась неподвижной. Будто ее оперировали. Если бы мы вздумали сбегать на уголок в бистро и выпить по рюмочке, то, вернувшись, наверняка застали бы ее в том же положении.
Она выполняла все наши требования без возражений и тотчас. Как настоящий перпетуум-мобиле. Как затерявшаяся в космосе любительница трахаться. Как сепаратор с гарантией на всю жизнь!
Она не потела и не стонала, не дергала головой слева направо, не кусала губы. Кстати, она вообще ничего не кусала — ни нас, ни подушку. Не вращала глазами. Они у нее всегда были открыты. И смотрела лишь на то, что было рядом. Ей можно было сунуть под нос все, что угодно, — она бы не выразила ни отвращения, ни ужаса. Ей все было нипочем. Она слишком хорошо знала мужчин, чтобы обижаться. Казалось, будто выросла в большой семье мальчиков и мы были ее братьями. Однако мы могли догадаться, что были не самыми большими грязнулями и не самыми порочными ее знакомыми, которые ее пачкали прежде. Мы даже находились где-то рангом повыше. Поэтому машина действовала отменно, будто смазанная. Казалось, перед нами самые смазанные слизистые части тела во всем районе. Так что двумя палками больше, двумя меньше — не имело для нее значения. Этим и объяснилось ее столь удобное для нас смирение.
Удобное, но грустное. Мы не дождались от нее ни улыбки, ни жалобы, ни стона. Перед нами была