Можно закрыть спиртзаводы, можно выкорчевать виноградники, можно пустить на металлолом оборудование для производства пива, купленное, кстати сказать, за валюту, но народ от этого пить меньше не станет. Больше — пожалуйста! Из вредности. А меньше — никогда! Ведь уничтожить сахар, томатную пасту, муку, горох, сиропы, карамель, искусственный мед, все виды фруктов и (если верить рецепту О. Бендера) табуреты — не удастся никому и никогда. Уж лучше тогда сразу уничтожить народ.
Когда казенное спиртное стало исчезать из продажи, его производство наладили в домашних условиях. Самогоноварением занялись писатели, директора школ, офицеры, шахтеры, железнодорожники, судьи и школьники. У каждого была своя методика, которыми люди охотно делились между собой, как прежде делились секретами домашнего консервирования.
Хотя моря самогона и озера суррогатов залили страну, очереди у гастрономов не уменьшались, а, наоборот, росли. Продавцы винно-водочных отделов и даже грузчики внезапно превратились в элиту общества. Все искали с ними знакомства, все лебезили перед ними.
На спекуляции спиртным были нажиты огромные состояния. День трезвости, объявленный в городе средней величины, приносил его организаторам десятки «штук». Декада трезвости — сотни.
Американскую мафию породил «сухой закон». Нашу — антиалкогольная кампания. Если Достоевский прав и вся наша русская литература вышла из гоголевской «Шинели», то над колыбелью новорожденной российской преступности вместо святцев, наверное, читали ежемесячник «Трезвость и культура».
Очередь за водкой стала таким же непременным атрибутом тогдашней жизни, как в тысяча девятьсот восемнадцатом году — человек с ружьем. Туда ходили, как на работу, там знакомились и влюблялись. Там дрались, пели песни и рассказывали анекдоты.
Вокруг очередей процветал самый разнообразный бизнес. Сюда с базаров переместились карманники, а с вокзалов — проститутки. За определенную таксу можно было нанять так называемую «группу захвата», прорывавшуюся к прилавку чуть ли не по головам покупателей. Пенсионеры подрабатывали, торгуя своим местом в очереди, цена которого возрастала по мере продвижения вперед. Встречались ловкачи, предлагавшие фальшивые справки из ЗАГСа о регистрации свадьбы или смерти, — на любое из этих торжеств полагалось по два ящика водки.
Бывали случаи и вовсе анекдотические. Например, к прилично одетому гражданину, томящемуся в самом конце очереди, подходил некто в милицейской форме. Сострадая интеллигенту, теряющему время в компании отбросов общества, он предлагал за небольшую мзду добыть любое количество спиртного. Мзда якобы требовалась для умасления грузчиков. Получив деньги, часто немалые, лжемилиционер исчезал. Обычно — навсегда.
В столь бурной, а главное — постоянно меняющейся обстановке Жмуркин, как и большинство его сограждан, просто растерялся. Возможно, впервые в жизни он не знал — кого любить и кого ненавидеть. Верить ли апологетам перестройки или, наоборот, обходить их стороной, как опасных провокаторов? Придерживаться принципов гласности или вообще прикусить язык? Учреждать кооперативы или закапывать свои последние денежки в огороде? Держать нос по ветру или с головой нырнуть под одеяло? Продолжать пить горькую или с ясным взором устремиться вперед по пути перестройки?
Совсем, гады, запутали народ! Тут и царя-батюшку добрым словом помянешь, и кремлевского горца. Хоть какая-то определенность была.
А пока Костя Жмуркин жил как бы по инерции. Впрочем, от службы не отлынивал. Понимал, что это не ремстройконтора…
Накануне в вестибюле управления вывесили объявление, приглашавшее всех сотрудников на общее собрание. Тема намечалась самая актуальная — перестройка. Явка, как всегда, была строго обязательной.
В девять часов утра тридцатисемилетний лейтенант Жмуркин, прихрамывая на правую ногу (успел нажить артрит), расхаживал по кабинету и неспешно диктовал губастому юнцу, твердо решившему стать на защиту жизни, здоровья, прав и свобод советских граждан, текст заявления, почти полностью совпадающего с тем, которое ему когда-то подсунул Быкодеров.
— Прошу… принять меня… на службу… Написал? В органы… милиции… на должность… Что хоть у тебя в школе по языку было? — спросил он, заглядывая через плечо юнца.
— «Три», — ответил тот, тщательно выводя слово «должнасць». — С плюсом.
— На должность… инспектора-кинолога… Готово?
— Ага.
— Что же ты написал? — взъярился Жмуркин. — Прочти последнее слово.
— Инспектора-гинеколога…
— Значит, ты согласен работать в милиции гинекологом?
— Если надо, то согласен, — твердо ответил юноша.
— Дурья твоя башка! Не гинекологом, а кинологом. Ты хоть слышал такое слово? Нет! Собаководом, проще говоря. От греческого слова «кинос» — собака. Понял теперь? Бери другой лист, пиши сначала.
Кроме ноги, у Кости болели также зубы и щемило душу — он догадывался, что сегодня ему предстоит очередной разнос от Быкодерова. Так и не дотянув до министра, тот всю свою злобу срывал теперь на Жмуркине, уже без какой-либо конкретной цели, а просто по привычке.
Никто больше не собирал на Костю компромат — нужда отпала. Дезертировать из органов он не собирался. Впереди маячила кое-какая пенсия, профессии не было, литературные труды он забросил из-за полной бесперспективности, даже стихи перестал кропать.
Кильку теперь можно было назвать скорее белугой, и охотников до ее тела поубавилась. Из секретарш ее переместили в кладовщицы вещевого склада, так сказать, в связи с утерей профпригодности. Прежней сексуальной прыти она явить уже не могла и если досаждала мужу в постели, то самую малость. Несмотря на совместное ведение хозяйства, общего ребенка и случаи физической близости. Костя относился к жене как к абсолютно пустому месту. Обделенная как его любовью, так и ненавистью, Килька зачахла, что, впрочем, на ее аппетите совсем не отразилось.
Неизвестно, осуществилась ли ее давняя идея фикс переспать со всеми мужчинами управления, но и Костя за последние десять лет имел двух любовниц. Одну он приучил к чтению фантастики, а другую к минету.
К сыну, истинное происхождение которого так и осталось тайной за семью печатями, Костя относился совсем неплохо, по принципу «Чей бы бычок ни прыгал, а теленочек-то мой». Парень в принципе был послушный, хотя забот с ним хватало.
Еще в младенчестве он переломал все, до чего только мог дотянуться: соски, погремушки, плюшевые игрушки, детскую посуду и даже свою собственную прогулочную коляску.
Впрочем, ни тогда, ни позже, когда столь же печальная участь постигла чайный сервиз, хрустальную люстру, фарфоровую вазу, телевизор, электроутюг и множество других полезных и совсем не дешевых вещей, винить в этом сыночка не приходилось.
У парня был свой дар (не понять только какой — божий или чертов), в корне отличающийся от не совсем нормальных способностей названого отца, а уж тем более — родной матери. Он родился гением разрушения. Причем по молодости лет отчета себе в этом не отдавал.
Стоило мальчишке взять в руки вилку, и ее зубцы превращались в нечто напоминающее штопор. Газовая плита, на которой он пытался разогреть чай, взрывалась. Миски и чашки норовили обратиться в осколки. У книг отрывались обложки. Дверные ручки, которых он касался, отваливались. Ключи терялись. Замки ломались. Часы останавливались, и их потом не мог отремонтировать самый опытный мастер.
Ботинок ему хватало на две-три прогулки. Штаны расползались через неделю. Зимой и летом Жмуркин-младший гулял с непокрытой головой, потому что постоянно терял шапку. Если ему приходилось проходить мимо автомобильных стоянок, во всех машинах срабатывала сигнализация.
В травматологическое отделение мальчишка попадал не реже двух-трех раз в год. Его знали в лицо почти все хирурги. К четырнадцати годам по числу шрамов на теле он мог сравниться с гладиатором- ветераном. Хорошо хоть, что глаза и конечности остались в целости и сохранности.
Одно время Костя даже собирался пристроить столь необычайно одаренного парня в какую-нибудь секретную спецшколу, где готовят диверсантов для будущей войны. У него не было сомнений в том, что по