На базе Саша сразу же натаскал хариусов, сварил вкуснейшую уху и лег спать.
Ревмира самозабвенно кокетничала с Хипоней, вела беседы о жизни, о детях, о литературе. Стекляшкин без труда мог бы войти в разговор и не захотел: уж очень откровенно был он тут лишним. И не хотелось наблюдать за лицами, что-то угадывать, догадываться о чем-то, вести многослойную лукавую игру. Ну их…
В лесу все было как-то проще и честнее. Ветер наклонял деревья, стряхивал воду с листвы. Колыхались тучи, сеяли мелкий дождичек. Пробегали по своим делам всевозможные мелкие твари: мыши, белки, жуки, птицы. Лес заполнялся шелестом живых, способных передвигаться существ — сразу отличным от шелеста деревьев и травы.
Сосновые леса после дождя просыхают сравнительно быстро — они растут на песчаных, легких почвах. Вода легко уходит в землю, и через сутки после сильного дождя сухо уже почти везде. В темнохвойке все не так — почва глинистая, и воде уходить некуда. Вода застаивается, а когда выходит солнце — начинает вовсю испаряться. Владимир Павлович шагал весь мокрый с головы до ног.
Сильный шум в стороне сразу же заставил напрягаться. Что-то большое возилось в стороне, метрах в пятнадцати от тропки, по которой так и шел Стекляшкин. Там, в чаще молодых осинок, в высоких зарослях папоротника, возился на месте кто-то крупный, больше человека. Колыхались папоротники, странно дрожали осинки. Медведь?! Стекляшкин сорвал с плеча ружье. Руки ходили ходуном, ствол безобразно плясал. Э, так нельзя… Вот, несколько глубоких вдохов для начала, чтобы восстановить дыхание, не заходилось бы сердце. Руки… Ребром правой кисти — по стволу кедра. Раз, второй, третий. И четвертый, зажмурив глаза — чтобы онемение в руке перешло в жгучую боль, чтобы зафиксироваться на ней, чтобы боль стала страшнее собственного страха перед зверем.
А шум снова, шум перемещается, правда, не к нему, куда-то вбок. Кто-то шел в орляке — не прямо к нему, а дальше и наискосок, вроде бы отрезая дорогу обратно. Ничто не подымалось над орляками, никто не торопился показать себя.
Стекляшкин вскинул оружие, готовый чуть что, сразу выстрелить. Стрелять, как прежде, было не в кого, и хуже этого представить было нечего.
Снова шорох, колыхание стеблей уже совсем в другом месте и какой-то странный, диковатый звук, что-то вроде «ко-ко-о», совершенно не идущий к этому движению сквозь папоротники чего-то большого и сильного.
Нет, самое худшее — стоять, не двигаясь, на месте! Стекляшкин сделал шаг вперед, второй. Папоротники раздавались с мокрым звуком, как рвалась плотная бумага. Фу ты!!! Владимир Павлович едва не заорал, отшатнулся от места, где с невероятным, тоже мокрым шумом взлетела вдруг большая птица с серо-рыже-бурым, очень пестрым оперением. Вытянув голову с каким-то очень куриным видом, копалуха помчалась в чащу леса, отчаянно хлопая крыльями.
Стекляшкин опустил ружье, специально дышал редко, ровно — восстанавливал дыхание. Колотилось сердце, тряслись руки, ползла противная холодная струйка вдоль позвоночника.
Еще погулять?! Нет, пока хватит.
С трех часов дня дождя не было, и появилась надежда. Лес стоял тихий, ни дуновения, и сразу же стало парить. Только все ручьи ревели, как переполненные водосточные трубы, сбрасывали в реки воду, вылившуюся на лес. Рои паутов поднимались из мокрого леса, окружали домики базы, доводили людей до неистовства. Зеленые огромные глаза кровососущих мух излучали безумие. Поведение тварей не подчинялось ни логике, ни здравому смыслу. Пауты исполняли, что требует от них инстинкт, пусть даже ценой своих жизней — и только. Все деревья, птицы насекомые и звери тоже жили по своим законам, далеким от рационального, чаще всего — просто непонятным. Каждый вид, каждая особь жили только для себя и только по своим законам, заложенным в особь и в вид, и выполняли только свою роль. И оказывались сцеплены с другими не договором, не разумом и не по своей собственной, а по какой-то высшей воле, вне воли и понимания особей, видов и даже людей, наивно думавших, что знают все.
Разуму и мощи человека лес, горы и река противопоставляли свою волю и мощь, не имевшую ничего общего с человеческим разумением… и со всем, что люди пытались, по своей слепоте, навязать остальному мирозданию. Относиться к этому можно было по-разному, но это было так и только так.
Стекляшкин радовался этой силе, и пытался приобщиться к ней, включив себя в остальной мир. Это было непросто — приходилось доверять самому себе, в том числе и тому в себе, что не подчинялось разуму и воле, не было строго осмыслено.
Хипоне не нравился лес. То ли дело прямой, ровный, сразу понятный асфальт! Ветер качал деревья, раздавалась бодрая капель, и под звон падающих капель доцент красиво читал Заболоцкого: