То заблужденье бедного невежды... Стихи Катрана ибн Мансура. Поэт изображает землетрясение, до основания разрушившее Тебриз. Невозможно было сыскать меж горизонтов город, равный ему по безопасности, богатству и совершенству. Каждый занимался тем, к чему влекло его сердце: один служил богу, другой - народу. Третий добивался славы, четвертый - достатка. И в одно мгновение земля разверзлась, шарахнулись в сторону реки, низины вздыбились, вершины опали. И не стало никого, кто бы мог сказать другому: 'Не плачь'.
Нечто вроде Тебризского землетрясения и случилось с семейством Ибрахима.
***
К вечеру Омар, сокрушенный духом, потерянный, сам напросился к приятелям пить. Пил много. Спал плохо. Утром встал совершенно разбитый.
Чуть живой, он поплелся к шейху Назиру. Будто язва у него внутри, она жжет, как горячий уголь. Сев, точнее, упав на ветхий коврик, уронив голову на колени и еле ворочая языком, сбиваясь, он рассказал наставнику о том, что произошло у них дома. Ему надлежит теперь самому заботиться о себе.
- Н-да-а,- вздохнул шейх озадаченно.- Что ждет нас еще в благодатной нашей исламской стране? Сын мой! - воскликнул он, расхаживая по келье.- Ты одолел низшую науку - естествознание. И среднюю науку - математику. И высшую науку - метафизику. Ты сведущ во всех областях современного знания. Где ты сможешь сейчас их применить? Иди учительствовать. Учить в мектебе семилетних детей читать, писать и считать - уж на это у всякого хватит ума. Я скажу, чтоб тебе дали должность. Правда, не разбогатеешь, но и без хлеба не будешь сидеть. Последуй моему совету. До лучших времен. Может,- он грустно усмехнулся,- когда-нибудь станешь главным судьей Нишапура - сам будешь брать в икту что захочешь.
- Нет,- замотал Омар опущенной головой. Его тошнило.- Из меня ничего такого не выйдет...
Учительствовать? Это спасение. Но Омар, пришибленный горем и похмельем, утратил способность радоваться. Только глухо сказал: 'Буду',- и уставился в темный угол. На изможденном лице - отрешенность, в мокрых глазах - сосредоточенность, сухие губы что-то тихо шепчут. Будто он вспоминает забытую молитву.
Он тяжко вздохнул и произнес бесцветным голосом:
Ученью не один мы посвятили год,
Затем других учпть пришел и наш черед. - Э! Да ты поэт? - изумился шейх.- Великолепно. Постой-ка.- И он подсказал третью строку:
Какие ж выводы из этой всей науки? Омар, не поднимая глаз, ответил с отчаянием:
Из праха вышли мы, нас ветер унесет... Это были его первые стихи,- если не считать, конечно, острых и злых четверостиший, в которых он высмеивал своих неуклюжих приятелей.
- Не горюй! - утешил шейх ученика.- Даст бог, не пропадем.- И сказал доверительно:- Я тоже... пишу стихи. Но жгу их. Никому не читаю. И ты не читай. В наш век стихотворство - опасное занятие.
Несколько дней понадобилось Омару, чтобы хоть немного оправиться от последствий попойки. Как от теплового удара. И зачем ему надо было себя травить? Омерзительно. Он пришел навестить родителей и заодно похлебать у них белого, с простоквашей, супа и пожевать сушеного кебаба. Говорят, помогает.
Ему бы пройти в мастерскую прямо с улицы, через ход запасной. Однако ноги сами, по привычке, занесли его в жилой двор. Отворив калитку в тяжелых воротах, он ступил - на большую желтую собаку с отрубленными ушами и хвостом...
Хорошо, что Омар захватил с собой толстую красную палку (для пущей важности, теперь он учитель) - иначе бы не отбиться от своры огромных степных волкодавов, заполнивших двор. Из войлочной юрты, разбитой во дворе, с криками бегут свирепого вида люди с раскосыми глазами. Господи! Он тут чужой. В родном своем доме чужой. Омар еле успел юркнуть через улицу в мастерскую. Догнали б - избили. Или вовсе убили.
От калитки к дворику мастерской ведет узкий длинный проход между высокой оградой жилого двора и глухой стеной рабочих помещений. Так что Омара еще никто не заметил. Он прислонился спиною к стене, уронил голову на грудь. Тело, еще не окрепшее после попойки, взмокло от горячего пота. Хотелось лечь.
- Омар!
Перед ним - кто бы мог подумать? - Ферузэ...
- Ты? - вскинулся Омар.
- Я, как видишь.- Голос чужой, с хрипотцой, странно низкий.- Отлучилась проведать... подруг... и всех...
Он изумленно уставился на Ферузэ. Платье на ней дорогое, атласное, как у жены городского судьи (Омар както раз видел ее на базаре), и пахнет от вчерашней швеи, как от жены городского судьи, индийскими благовониями. Вот каково сделаться наложницей важного лица.
Ферузэ усохла - в лице, в плечах, а бедра вроде еще больше раздались вширь. На белой (была румяной) щеке - крупная родинка, откуда взялась, Омар не помнит ее. Намазалась, дрянь, прихорошилась. На зацелованных губах - дурная усмешка. Обидная усмешка. Но хуже всего - глаза. В них вызов, превосходство женщины, познавшей тайную высшую усладу с другим мужчиной...
- Убью!
Азиатская черная ревность, полыхнув в груди, как пламя в круглой хлебной печке, горячим дымом ударила Омару в голову, ослепила очи и обнесла сизой, как летучий пепел, пеной губы. Он в бешенстве замахнулся палкой.
И услышал покорный шепот:
- Ударь, милый. Избей. И уведи меня куда-нибудь, укрой. Ты не думай... я лишь притворяюсь довольной. Всем назло, и назло самой себе. Мне стыдно. Обидно. Все отвернулись. А чем я виновата?
Куда он ее уведет, где укроет?
- Долой с моих глаз,- глухо сказал Омар. И побрел прочь, так и не повидав родных.
Ферузэ тихо плакала вслед.
Виновата ли она перед ним? Конечно! Но в чем? Не сама же... Так получилось. А почему получилось так, а не этак? Кто в этом виноват?
Ночью, в кругу развеселых друзей - будущих богословов, судей, учителей, священнослужителей - он опять упился жидким белым вином. Оно требует мало пищи, устраняет желчь и полезно для людей пылкого нрава.