бюро в Соединенных штатах, поскольку существование Советов не признано.
Ленин говорил предельно откровенно о том, каким будет социалистическое будущее. Очевидно, забыв, что Россия окружена врагом, города ее голодают, проблемы с продовольствием нигде не решены, Ленин рисовал картины, какой станет Сибирь при социализме. Он говорил о великих богатствах сибирских рудников, в которых было все – от платины до угля, о ее широких просторах, девственных лесах и помимо всего ее длинных могучих реках. Укрощенные, загнанные в плотины, они могли бы вырабатывать электричество; он видел огромные дымящие домны сталелитейных заводов и города, растущие среди диких, неосвоенных земель.
В этих мечтах была электрифицирована не только промышленность Петрограда, но еще непостроенные сибирские города, а рудники Урала развивались наряду с самыми современными железными дорогами. Он говорил так красочно, что многие годы спустя, когда были построены некоторые каналы, дамбы и гидроэлектростанции, я подумал: как странно! Я мог бы поклясться, что все это было построено много лет назад! И тогда я вспомнил, как Ленин указывал на карту, именно туда, где эти проекты должны были быть реализованы. Он настолько верил в свой народ, что не мог позволить себе считать, будто обещания России безнадежны.
Он рассмеялся, когда я сказал, что его, похоже, не пугает перспектива быть посаженным в тюрьму на Урале. О, сказал он, Урал – это громадная область. И она вздохнет свободно.
Заботы, стоящие перед ними, были крайне велики. Теперь Ленин уже не улыбался, хотя и не выглядел подавленно. Он повторял в большей или в меньшей степени то, что я слышал, как он говорил раньше, – Советы оказались в ситуации, отличной от той, что предвидел Маркс. Тем не менее интервенции будет оказано сопротивление, и не только самой Социалистической республикой и в ее пределах, но и внутри капиталистических стран – ее трудовым народом, рабочим классом, который зависит от собственного развития.
Вот почему, сказал я, мы едем домой – чтобы попытаться усилить протест против такой политики, и надеемся, что мы успеем это сделать до того, как она будет принята.
Ленин придвинул свой стул поближе ко мне. Я подумал, что он хочет разобраться со всеми идеями, так, чтобы ни одна из них не пропала здесь, сейчас. Однако он хотел выяснить, какие мысли есть у меня. У него была манера устремлять на собеседника свои вопрошающие, пытливые, почти ироничные и в то же время проницательные, проникающие насквозь татарские глаза, и, задавая вопросы, он выкачивал факты у собеседника. Как однажды сказал Боб Майнор, Ленин «заставлял другого человека трепать языком, в то время как сам навострял уши». (В то время анархист Майнор вел себя враждебно и попытался припереть к стенке Ленина в одном из интервью. Однако это оказалось первым поражением Боба, который ему нанес коммунизм, вскоре ему пришлось отложить в сторону кисть и уголь и отдать все свое время изучению политики коммунистической партии. Таким образом страна потеряла одного из своих лучших художников- мультипликаторов.)
Другие корреспонденты, с кем я сравнивал свои записки, имели столь же печальный опыт. Мы могли быть репортерами, но Ленин был главным репортером и всегда одерживал верх.
И таким образом оказалось, что меня расспрашивают об американских инженерах и ученых («Они нужны нам тысячами»). Казалось, я говорил Ленину больше, чем сам знал об инженерах и ученых, – эти факты я собрал и забыл, но теперь он вытянул их у меня из подсознания (тогда это слово еще не было в моде). И потом, не задавая мне больше вопросов, он придвинув стул еще ближе ко мне, отчего мне отчаянно захотелось разделить с ним его энтузиазм.
Если Ленин был ненасытным почемучкой, он также ненасытно мог слушать – до тех пор, пока человек говорил нечто, что стоило его внимания. Когда человек, говоривший с Лениным, выдавал все свои идеи, то начинался другой рассказ. Наступала очередь Ленина. Он был готов обсуждать ситуацию в Америке, развитие социализма и то, какие факторы в американском обществе могли бы повлиять на отношения между классами. Увы, у меня не было никаких блестящих идей по этому поводу. На самом деле с теоретической точки зрения у меня вообще не было никаких идей. И как обычно, когда Ленин понял, что у меня нет ни идей, ни информации, которую стоит выслушать, он взял инициативу на себя.
По какому-то вопросу Ленин и Кунц рассуждали на беглом русском и немецком языках, и я позволил своему мозгу отдохнуть. Я вспоминал, что говорил мне Робинс. Ленин, говорил он, был особенно привязан к двум идеям – Арктике и электрификации. Когда Робинс насытил Ленина своими байками об опыте золотопромышленника на Клондайке, тогда он почувствовал, что может перейти с особым энтузиазмом к другой теме – например, к религии. Когда ему показалось, что Ленин начал проявлять нетерпение, Робинс подбросил ему один-два факта насчет электрификации и вновь завоевал его интерес. Когда я упомянул об этом Гумбергу, он сказал с заметным ликованием:
– Да, но в последний раз, когда Робинс заговорил о Назареянине и так далее, Ленин обезоружил его тем, что внимательно его выслушал, а потом сказал: «Легко понять, почему такие поверья так привлекательны для угнетенных. Маркс глубоко понимал это, когда писал: «Религия – это вздох угнетенного создания, сердце бессердечного мира и душа бездуховных обстоятельств». Робинс, знав только последнюю строку из этой цитаты: «Это опиум для народа», – был немного разочарован. Тем не менее я решил сейчас использовать гамбит Робинса и понять, сколько времени я смогу удерживать интерес Ленина. И когда я получил такую возможность, я прервал поток философской беседы, чтобы упомянуть, что я слышал, что он написал книгу, основанную на его изучении статистики правительства США по сельскому хозяйству. Разумеется, сказал я, он знал о наших маргинальных землях, о наших упорных фермерах, а также о наших огромных владениях, фермерских хозяйствах с их большими урожаями. Я подбросил немного дров насчет читателей социалистической периодики в некоторых бедных районах и перешел на мой опыт в русских деревнях с Янышевым и рассказал, как я опростоволосился перед крестьянами, признав, что у меня нет земли. И пока Ленин смеялся, я задал ему еще один вопрос.
Я сказал, что хотел бы вернуться в Россию, как только это будет выполнимо (я не мог предвидеть, что интервенция продлится до 1920 года, а во Владивостоке – намного дольше) и как только я расскажу своим соотечественникам о революции все, что смогу. К тому времени, как я вернусь, спросил я, будет ли середняк, который, по определению Ленина, был человеком, имеющим пару лошадей, но при этом едва сводивший концы с концами, иметь социалистическое мировоззрение и не станет ли презирать меня за то, что у меня нет «ни одной десятины» земли?
Это открыло широкий простор для ответных вопросов, и, очевидно, Ленин почувствовал, что это именно то, к чему я подбираюсь, что намереваюсь узнать, ибо он с восторгом поглядел на меня, словно говоря: «Значит, вы тоже можете быть проницательным мужиком!» Он сказал, что, в сущности, пока Октябрь не придет на землю (вставший на дыбы красный петух был крестьянской «Февральской революцией»), такое сознание не распространится широко. Это было начало даже сейчас, что доказывали те два крестьянина из Тамбова. Ничего удивительного, что разговор с ними доставил ему такое удовольствие!
Его беседа о наступающей грядущей классовой войне из-за земли, в которой он рассматривал городских рабочих как партнеров беднейшего крестьянства, вполне естественно привела к другой теме. Социализм не мог бы долго выживать в одной стране, если бы не полный триумф Октября, то есть бесклассовое общество, или коммунизм, было еще далеко. Это зависело от революции международного пролетариата, и Ленин отводил на это безграничное количество времени.
Он признал, без всяких колебаний, что, пока существует необходимость в диктатуре пролетариата, она будет такой же, как любая другая диктатура. Он обещал, что непримиримое меньшинство, которое было цепными псами в царское время, будет подавлено так безжалостно, как этого потребует их сопротивление. Неоднократно я слышал, как Ленин подчеркивал, что Парижская коммуна потерпела поражение потому, что сразу же не сокрушила сопротивление буржуазии. И если я не знал этого раньше, то с тех пор я обнаружил его четкую, как эпиграмма, формулировку слов Энгельса: «До тех пор, пока существует государство, нет свободы; когда есть свобода, нет государства» 76.
Когда это бесклассовое общество придет? Это зависит, сказал Ленин, не от одной России. Россия в настоящее время – единственное государство, где введена диктатура пролетариата; и, несмотря на ее слабость и настоящее бессилие, похоже, что все могущественные капиталистические страны содрогаются от этой мысли и решают устранить эту власть.
Иногда он говорил о том, как Октябрьская революция «скоро» восторжествует. В другой момент он