альбом.
Матер провел мисс Мэйдью назад в приемную. Журналист уже ушел. Матер объяснил:
— Я пытаюсь разыскать девушку из вашей труппы, по имени Энн Кроудер.
— Не знаю такой.
— Она приступила к работе только вчера.
— Все они на одно лицо. Как китайцы. Не могу запомнить ни одного имени.
— Она блондинка. Зеленые глаза. Хороший голос.
— В этой труппе таких нет, — сказала мисс Мэйдью. — Только не в этой труппе. Слышать их не могу. Действуют мне на нервы.
— Может быть, вспомните — она ушла вчера с каким-то мужчиной после репетиции.
— С какой стати мне это помнить? Что за гадкие вопросы вы задаете!
— Он ведь и вас приглашал.
— Жирный дурак, — отрезала мисс Мэйдью.
— Кто он такой?
— Не знаю. Дэвенант. Так, кажется, Коллиер его назвал. Или он сказал — Дэвис? Никогда раньше его не встречала. Кажется, это с ним поссорился Коуэн. Хотя кто-то что-то такое говорил про Коллитропа.
— Это очень важно, мисс Мэйдью. Ведь девушка исчезла.
— Да это вечная история с такими актрисулями! Как ни зайдешь к ним в уборную, только и слышишь — мужчины да мужчины, ни о чем другом говорить не умеют. Как только они решаются играть на сцене? Гадость.
— Вы никак не можете мне помочь? Не знаете, где можно найти этого Дэвенанта?
— Коллиер должен знать. Он сегодня вечером вернется. Впрочем, может быть, и нет. Не думаю, что он хоть что-то может знать. А-а, вспомнила. Коллиер назвал его Дэвисом, а он сказал, что он Дэвенант и откупил спектакль у Дэвиса.
Матер, опечаленный, ушел. Инстинкт, который всегда гнал его к людям, потому что в толпе незнакомых людей легче было натолкнуться на ключ к решению задачи, чем в покинутых комнатах или на опустевших улицах, заставил его снова пройти через переполненный зал. Глядя на этих обуреваемых алчностью женшин, невозможно было и представить себе, что Англии грозит война.
— А я сказала миссис Хопкинсон, я ей так и сказала, ежели вы меня спрашиваете, так эта вещь лучше личит Доре, а не вам.
Очень старая женщина сказала, обращаясь к кому-то по другую сторону груды панталон из искусственного шелка:
— Он пять часов без передыху лежал на спине, подняв колени.
Какая-то девушка, хихикая, прошептала:
— А я тебе скажу, это было ужасно. Он как сунет руку под блузку…
Какое дело было всем этим людям до войны? Они переходили от стенда к стенду в атмосфере тяжко сгустившейся, впитавшей их собственные заботы — болезни, смерти, влюбленности. Какая-то женщина с неприятным изможденным лицом коснулась руки Матера; ей было лет шестьдесят или около того; его удивила ее манера втягивать голову в плечи в начале каждой фразы, будто она ожидала удара в ответ, но потом она снова поднимала лицо, на котором застыло выражение непреодолимой горькой злобы. Сам того не замечая, Матер не отрывал от нее взгляда, пока шел в толпе между стендами. А теперь она дергала его за рукав, от ее пальцев несло рыбой.
— Достаньте мне вон тот кусок ткани, мой милый, — сказала женщина. — У вас руки длинные, а мне не дотянуться. Нет, нет, вон тот. Розовый. — И она принялась искать деньги в сумочке. В сумочке Энн.
Брат Матера покончил жизнь самоубийством. Гораздо больше, чем Матер, он нуждался в том, чтобы стать частью организации, научиться дисциплине, овладеть профессией, получать и выполнять приказы. Но в отличие от Матера он для себя такой организации не нашел. Когда жизнь пошла наперекосяк, он покончил с собой, и Матера вызвали в морг опознать тело. До последнего момента он надеялся, что это кто-то другой, пока не открыли бледное, потерянное лицо утопленника. Весь день до этого он рыскал по городу в поисках брата, от дома к дому, по всевозможным адресам, и самое первое чувство, которое охватило его при виде этого лица, было не горе. Он только подумал: все, больше не нужно торопиться, можно посидеть. Пошел в кафе Эй-Би-Си1 и заказал чай. Горе пришло, когда он пил уже вторую чашку.
Сейчас произошло то же самое. В голову ударила мысль: нечего было торопиться. Незачем было вести себя по-идиотски с той теткой с подтяжками. ЕЕ больше нет. Нечего было спешить.
Старуха сказала: «Спасибо, мой милый» — и стала запихивать розовый квадратик материи в сумочку. У него не было ни малейшего сомнения — он сам подарил эту сумочку Энн; сумочка из дорогой кожи, в Ноттвиче вряд ли можно купить такую; и, убивая последнюю надежду, в небольшом кружке витого стекла все еще виднелись следы двух сорванных букв: Э.К. Все кончено. Навсегда. Некуда спешить. К сердцу поднималась боль яростнее той, что он ощутил тогда в Эй-Би-Си (там какой-то человек за соседним столиком ел жареную камбалу, и теперь — Матер так и не осознал почему — эта боль ассоциировалась у него с запахом рыбы). Но прежде чем боль захватила его целиком, он с холодным и расчетливым удовлетворением подумал, что наконец эти дьяволы у него в руках. Кто-то за все это заплатит жизнью. Старуха держала в руках маленький бюстгальтер, растягивая резинку, проверяя ее эластичность, и презрительно усмехалась, ведь вещь предназначалась для молодой женщины, стройной, с красивой грудью.
— Это ж надо, — сказала она, — до чего додумались, такое носить.
Матер мог бы арестовать ее сейчас же, но он уже решил, что так не пойдет; в деле замешана не одна эта старуха; он доберется до них до всех, и, чем дольше будет длиться охота, тем лучше: ему не нужно будет думать о будущем, пока все не кончится. Теперь он был благодарен судьбе за то, что Ворон вооружен, потому что и сам был вынужден носить оружие, и кто может сказать, не выпадет ли ему случай это оружие применить?
Он поднял глаза, и там, на противоположной стороне, за стендом, устремив глаза на сумочку Энн, стоял человек, которого он искал: зловещая темная фигура с заячьей губой, плохо скрытой едва отросшими усами.
Глава IV
Ворон все утро был на ногах. Он должен был все время двигаться, переходить с места на место; он не мог потратить мелочь, которая у него еще оставалась, на то, чтобы купить еду: боялся остановиться, дать людям возможность вглядеться в его лицо. Он купил газету из стопки рядом с почтамтом и увидел в ней описание собственной внешности, жирным шрифтом и в черной рамке. Его рассердило, что это описание поместили на последней странице: первую занимали сообщения о положении в Европе. К полудню, переходя с места на место и напряженно следя, не появится ли где-нибудь Чамли, он устал как собака. Он остановился на минуту и увидел собственное отражение в витрине парикмахерской; с того самого вечера, когда он сбежал из «Кафе Сохо», он ни разу не брился; усы могли бы скрыть его уродство, но Ворон по опыту знал, что волосы на его лице растут неравномерно: густые на подбородке, они редели над губой и вовсе не прикрывали ярко-красный шрам. Теперь неопрятная щетина делала лицо еще более заметным, а он боялся зайти в парикмахерскую побриться. На пути попался автомат с плитками шоколада, но он принимал только шиллинги или монеты в шесть пенсов. У Ворона же были лишь полукроны, флорины и полупенсы. Если бы не жестокая ненависть, овладевшая всем его существом, он пошел бы в полицию и сдался: больше чем на пять лет его бы не засадили; но убийство старика министра — теперь, когда он так устал и чувствовал себя загнанным в угол, — сжимало ему горло, словно крылья легендарного альбатроса1. Трудно было заставить себя поверить, что полиция разыскивает его только из-за кражи.