чисто повыметено. Всё повыметено, Виктор Никитич, и смысл – в том числе. Так что попросятся обязательно. Через сто лет – так через сто. Нам спешить некуда. И мы никому не откажем, как никогда не отказывали. Судьба наша такая – империя от моря Волошского до моря Жёлтого, Виктор Никитич. Тут уж ничего не попишешь. Так вы идёте?
– Иду, – кивнул, борясь с ощущением нервного озноба, кивнул Шерстовский. – Перекурю вот только.
Гурьев кивнул в ответ и легко, невесомо, кажется, даже не касаясь подошвами ступенек, взлетел на крыльцо. Мгновение спустя показался в накинутом на плечи кителе Шлыков:
– Что, Виктор Никитич? Курец замучил?
– Есть немного, – через силу выдавил усмешку Шерстовский, выпуская дым через ноздри и трогая подживающую царапину на щеке.
Шлыков подошёл к нему, вынул портсигар, закурил тоже.
– В курене так надымили уже – топор вешай. Атаман ругается, – Шлыков вдруг просиял, прищёлкнул языком, покивал каким-то своим раздумьям. И посмотрел на ротмистра: – Вот ты скажи мне, Виктор Никитич. Ты ведь столичной закалки человек. И ты уже пятый день с нами, глаза-то у тебя есть?! Ты вот мне что скажи. Как мне относиться к человеку, который комиссара плакать заставил? Не под стволом, не в петле. А?!
– Не знаю, – угрюмо ответил Шерстовский. – Откуда я знаю?! Зато я понимаю теперь, откуда разговоры такие. Он ведь не похож ни на кого и ни на что на свете. Вот народ его и произвёл – в цесаревичи.
– Народ его Царём зовёт, Виктор Никитич, – усмехнулся Шлыков. – Кое-где уж в открытую. И ни я, ни ты, ни даже он сам ничего с этим поделать не можем. И воюет он не по-нашему. Я такого никогда не видел. Людей не просто бережёт. Сам к чёрту в зубы, а людей… И пули его не берут. Я своим казакам, как себе, верю. Такое они говорят…
– Я тебя понимаю прекрасно, Иван Ефремович, – тихо проговорил Шерстовский. – Очень даже понимаю. Я и сам… Что же нам делать-то, Господи?!
Тынша. Зима 1929
Время летело в трудах и заботах – в том числе и военных. Гурьев спокойно уступил командование окончательно выздоровевшему Шлыкову. Всё это время он по ночам писал что-то в большую клеёнчатую тетрадь.
Пришёл декабрь. Его второй декабрь в Трёхречье.
Гурьев и Шлыков трапезничали у Тешковых, когда на пороге возник вестовой:
– Телеграмма от генерала Сумихары, – объявил он, едва успев отряхнуть снег с башлыка и обуви. – Яков Кириллыч, лично Вам в руки.
Гурьев взял у него бланк, развернул, пробежал глазами, вздохнул.
– Что там? – встревоженно спросил полковник.
– Пора мне, – снова вздохнул Гурьев.
Они возвратились в штабную избу. Гурьев выставил на стол бутылку водки – настоящей, которую приберегал для какого-нибудь подходящего повода. Вот и нашёлся.
Шлыков сидел у стола, облокотившись и опустив голову.
– Ты не журись, атаман, – попросил Гурьев, присаживаясь на лавку рядом с ним. – Некогда горевать. Надо сохранить всё, чего мы с тобой с таким трудом добились.
– Ага, мы, – скривился Шлыков. – Больно ты скромный, как я погляжу.
– Полковник, – Гурьев положил руку ему на плечо. – Прошу тебя. Пожалуйста. Тетрадку я там тебе целую исписал. Ты почитай на досуге. Денег я тебе тоже оставлю вполне достаточно. Не подведи меня, хорошо?
– Яков Кириллыч, да ты что?!
– Ну, отлично, – Гурьев сделал вид, что улыбается. – Я всегда знал, что на тебя можно положиться.
– Какие деньги?! – только сейчас дошло до Шлыкова.
Гурьев кивнул, поднялся и вышел. Через пару минут он вернулся и грохнул на стол шесть подсумков:
– Настоящие деньги, Иван Ефремович. Золото.
– О… О… Откуда?!?
– Какая разница, – пожал плечами Гурьев. – Здесь почти четыре пуда. Если разумно тратить, должно хватить надолго. Пока прииск толком не обустроишь.
– Прииск?!
Гурьев объяснил. Шлыков схватился за голову:
– Ох… И всё это время?!
– А, пустяки, – махнул рукой Гурьев. – Так я на тебя рассчитываю, Иван Ефремыч.
– Ты когда назад вернёшься? – Шлыков поднялся. – Ты ведь вернёшься, Яков Кириллыч?
– Я сделаю всё, что могу, чтобы мы встретились, – тихо сказал Гурьев. – Всё, что могу. Но обещать я не имею права, потому что не знаю, что у меня получится.
– У тебя получится.
– Мне бы твою веру, Иван Ефремыч.
– Бери, – тряхнул роскошным чубом Шлыков. – Бери всю, мне не жалко.
– Спасибо, Иван Ефремыч. Спасибо.
– Ты возвращайся, Яков Кириллыч. Возвращайся непременно, слышишь?! Ты ж мне… Эх! Возвращайся. Мы тебе со Степаном Акимычем такую невесту справим – у всего Забайкалья завидки полопаются. Чтоб наипервейший казачий род от тебя завести, атаманский… Слышишь?!
Провожали Гурьева в самом деле по-царски – развёрнутым строем, под знаменем, до самого Хайлара. На станции они обнялись с Котельниковым, потом со Шлыковым.
– Береги себя, Яков Кириллыч. Мы, твоё войско, ждать тебя будем. Сколько понадобится, знаешь. Когда позовёшь, – хоть к чёрту в зубы!
– Спасибо, спасибо, Иван Ефремыч. Ты, главное, поосторожнее. Людей береги. Самое важное – люди. Понимаешь?
– Ты пиши. Слышишь?!
– Напишу.
Он вскочил на подножку вагона, когда состав уже тронулся с места. И долго махал рукой тающим в морозной дымке казакам. Вот и эта глава окончена, подумал Гурьев с тоской. Ещё одна глава. Сколько их у меня будет? И будет ли?
Харбин. Декабрь 1929
Сумихара проснулся от прикосновения Гурьева, сел на постели. Он спал по-европейски, на кровати. Посмотрел на гостя, нахмурился:
– Ты почему входишь, как синоби*
– Я не знаю, извините, Ясито-сама, – пожал плечами Гурьев. – Это ведь вы позвали меня. Что- нибудь случилось, вероятно. Я решил, что, кроме вас самого, никому не стоит знать, что я здесь.
– Правильно, – Сумихара накинул на плечи китель мундира. – Это правильно. Тебе нужно исчезнуть. Эти разговоры… На переговорах о мире красные будут требовать твою голову. Разумеется, никто ничего предпринимать не станет, но тебе лучше скрыться. Так будет лучше для всех, в том числе и для