– Хорошо.
– Ну, беги, детка, – боковым зрением он увидел замершую невдалеке и явно сгорающую от любопытства и ревности Танечку Широкову.
Ты ещё на мою голову, леди Макбет Мценского уезда, неслышно скрипнул он зубами. Ты можешь быть спокойна, дорогуша. Тебя я точно завалю, как только закончу из себя Шерлока Холмса изображать. А может, и раньше. Ты у меня в койке будешь пятый угол искать, пока не расстанешься со всеми своими лишними фунтами и унциями. Потому как мне определённо требуется завалить какую-нибудь… Кого- нибудь, к кому я ничего не чувствую. Вот совершенно.
Напялив на физиономию одну из своих коронных донжуанских улыбочек, Гурьев шагнул к Широковой:
– Доброе утро, Танечка. Вы выглядите сегодня просто потрясающе. И эта брошь вам удивительно к лицу. Это ведь настоящая камея, и, похоже, из византийских? Четвёртый век, я не ошибаюсь? Сардоникс? А, нет, нет, это же крымский агат, ну, разумеется.
– Это подарок, – тая и вибрируя голосом, сочла нужным объяснить Широкова. – Вы просто энциклопедист, Яков Кириллович!
– Ах, ну что вы, – скромно потупился Гурьев. – Так, почитываю кое-что на досуге.
– Чего от вас хотела эта Суламифь? – кокетливо спросила Татьяна. – Полчаса тут вертелась, наверное. Я так и знала, что она по вашу душу!
– Да я квартирку присматривал, – вдохновенно соврал Гурьев. – Вот, было совсем уж с папашей её столковались, но потом не сложилось. Мне у Нины Петровны спокойнее, да и к школе поближе.
– А что это у вас за прогулки с Чердынцевой с утра пораньше? – Широкова явно решила расставить все точки над «i» непременно сейчас.
– Ну, у нас масса тем для разговоров, – чарующе усмехнулся Гурьев. – Я теперь классный воспитатель в десятом «Б», и мы планируем в качестве заключительного аккорда потрясти школьные устои театральной постановкой. Вот и обсуждаем, что да как. А Дениса Андреевича взяли для солидности.
– Как легко вы умеете рассеять женские подозрения, Яков Кириллыч, – вздохнула Широкова. – Хорошо бы, если бы это всё было правдой!
– Танечка, – Гурьев укоризненно покачал головой. – Ну, разве можно сравнить вас – и какую-то школьницу? Вы – зрелая женщина, умница, вы очаровательны, смелы, неподражаемо изящны, и вообще!
– А вы – пошлый сердцеед, – нахмурилась Татьяна и шутливо шлёпнула Гурьева по руке.
То есть хотела шлёпнуть. Вместо шлепка получилось так, что её ладонь угодила точнёхонько в его ладонь и задержалась там гораздо дольше, чем позволяли даже весьма либеральные рамки приличий, принятых к соблюдению между молодыми людьми, пусть и коллегами, работающими в образцовом советском коллективе.
А ведь я в самом деле хочу повалять её как следует, удивился Гурьев. И непременно это сделаю. Ух, как я озверел-то.
– Кто это вас так умопомрачительно стрижёт, Яков Кириллыч? – с сожалением высвобождая тёплую узкую руку, вздохнула Татьяна.
Какая внимательная, подумал Гурьев. Советского человека по трём признакам определяют, дорогуша, – по зубам, часам и ботинкам. Ну, причёска и очки – сюда же, если имеются. Наверное, придётся наголо побриться. А, плевать.
– Личный парикмахер, – растянул губы в улыбке Гурьев.
– Вы настоящий ураган, – Танечка округлила и без того круглые карие глазки. – Как это вы так всё успеваете?
– Я просто никогда не тороплюсь, – со значением сказал Гурьев. – Никогда и никуда. Ни в каких ситуациях. Вот и весь секрет, Танечка.
И у тебя будет возможность в этом убедиться, дорогуша, подумал он. Чёрт, да что со мной такое сегодня, а?!
– Мне пора, – вкрадчиво улыбнулся Гурьев. И вдруг нахмурился: – Секундочку.
– Что?!
– Ресничка, Танечка. Сейчас.
Он взял обеими руками её лицо и большим пальцем провёл по её щеке, – так, что Татьяна вздрогнула и поплыла. Гурьев показал ей заранее приготовленную ресничку и просиял:
– Ну, вот. Безупречность вашей утренней свежести восстановлена. Увидимся, Танечка.
Он развернулся и, оставив Татьяну едва ли не в прострации, направился на следующий урок.
Сталиноморск. 8 сентября 1940
Гурьев вошёл во двор синагоги, где Арон, сидя со сторожем Мотлом на скамеечке перед крыльцом, мирно, как ни в чём не бывало, смолил самокрутку. Увидев Гурьева, Крупнер поднялся:
– Шолэм, реб Янкель. Пойдём в шул, погутарим.
Он пропустил Гурьева впереди себя в пустовавший в этот час дня шул, сел рядом с ним на скамейку, крепко взялся руками за спинку впереди стоящего ряда сидений:
– Дело такое. Ты мне приглянулся, Янкеле. Поэтому я тебя предупреждаю – не ходи к Ферзю. Он тебя на гнилой базар разведёт, а потом велит перо тебе воткнуть. Ты даже испугаться не успеешь, сынок.
– Да-а?! – радостно удивился Гурьев. – Вот прямо такие новости?
– Ты что, не понял?! – рявкнул Арон.
– Ты на меня не шуми, дядя Арон, – улыбнулся Гурьев. – Незачем. Я тебя понимаю, и тревогу твою понимаю. Только не нужно.
– Ты кто такой? – тихо спросил Арон. – Всё-таки мусор ты, да? Нет, нет, ты не мусор. Мусоров таких… не бывает. Кто? Что за масть у тебя?! Что ж ты делаешь тут у нас, Янкеле?
– Я не мусор, дядя Арон. Конечно, не мусор. Даже не знаю, как тебе объяснить. Давай так. Не буду ничего объяснять. Это и будет самое лучшее объяснение. – Гурьев громко щёлкнул пальцами, едва заметно растянул губы в улыбке. – А то, что Ферзь выдал лицензию на моё убийство, мне страшно нравится. Потому что никому я ничего теперь не должен. Тебе – в первую очередь. Понимаешь, дядя Арон?
– Ты дурак, что ли?! – снова взревел Крупнер. – Я тебе человеческим языком говорю – не ходи к нему, попишут тебя, как кору берёзовую! Думаешь, вымахал в сажень, так море тебе по колено?! Он девку велел на хор поставить! Блядь портовую из неё сделать велел, а ты помешал! Ты думаешь, тебе это он так спишет?!
Ага, так он нелюдь, подумал Гурьев, чувствуя, как поднимается в нём ясная, звенящая, весёлая злость. Люблю нелюдь. Нелюдь можно и нужно истреблять. Мочить. Ах, как хорошо.
– Ну, это он напрасно. Вот совершенно.
– Да ты…
– Ты что, дядя Арон, боишься?
– Мне-то бояться нечего. Меня здесь никто не тронет. А вот тебя?!
– И меня не тронет.
– Да кто ты такой?!
– Смотри, дядя Арон, – вздохнул Гурьев.
Крупнеру показалось, что Гурьев вздрогнул. Едва заметно вздрогнул, словно изображение на простыне экрана, когда заедает лента в киноаппарате. Арон усмехнулся. То есть – хотел усмехнуться. И не смог. Хотел моргнуть – и тоже не смог. Хотел крикнуть, вскочить – ничего не вышло. Только глазами мог шевелить Арон Крупнер. Больше ничем.
Гурьев увидел, как кровь отлила у Арона от лица, как он побледнел – побледнел так жутко, как никогда, вероятно, прежде не бледнел в своей жизни, богатой всякими приключениями, в том числе и не слишком весёлыми. Он был из тех, кто никогда не бледнеет, а в минуту опасности краснеет от прилива