– За меня решили, но я даже рад - у самого духа не хватало. Все чего-то боялся.
– А теперь не боишься? После нашей конторы никуда не возьмут, только в дворники, - Горлову казалось, что Петр хорохорится. Для всех, кто работал в Объединении, увольнение всегда было самым страшным, что может случиться в жизни. Выгнанный попадал в черные списки и, если не чудо, уже никогда устраивался на хорошую работу.
– В дворники, так в дворники. С голода не помру. В крайнем случае устроюсь сторожем, и буду писать. Меня же печатают! Вот, смотри - 'Труд', 'Ленправда', 'Сельская жизнь', 'Смена', 'Работница', - Рубашкин помахал пачкой вырезок.
– Ерунда! Еще не поздно, ты только не сдавай пропуск! Сегодня же поеду в Москву оформлять твой перевод, - не подумав, закричал Горлов.
– Перевод куда?
– В Челябинск! Там переждешь до моего приезда, потом все устроится. Кротов обещал, что назначит меня к ноябрю.
– Ты, Боря, много о себе вообразил. Будто с Луны свалился хорошенький такой, как не от мира сего. Да, с тобой никто и говорить не будет, только себе навредишь.
Горлов понял, что Рубашкин прав и замолчал.
– Достал, Петруха! Очередь - до за углом, но, представь, нашел мужика, всего за полтинник вперед себя пропустил, - в дверях появился Алексей Чернов, размахивая бутылкой 'Московской'. Чернов давно работал в редакции, он то и уговорил Рубашкина перейти в газету. Увидев Горлова, Алексей смутился. - Выпьете с нами на посошок, Борис Петрович?
Горлов кивнул. Смахнув с рубашкинского стола какие-то бумаги, Чернов выложил на пыльную крышку стола три огурца, кусок колбасы и четвертушку черного.
Пить не хотелось, но Горлов все же проглотил водку и, поморщившись, зажевал хлебом.
– Не переживай, Боря, увидишь: все устроится. Я еще напишу о твоем прорыве к звездам, - сказал Рубашкин. - И, вообще: долгие проводы - лишние слезы.
Горлов хотел сказать, что его предложение остается в силе, но говорить об этом при постороннем было нельзя.
– Если, что - звони. Звони в любое время, - он пожал руку Петру, уже не ощущая печали, как постороннему. Впрочем, Рубашкин и был посторонним. Он стал чужим, когда отказался ехать в Челябинск.
1.5. В наш советский огород враг пусть харю не сует!
Котова тянуло к этой тетради. Желание было тягостным и гадливым, как мальчишка с их улицы, мазавшийся говном. Над ним смеялись, нещадно били, но ему было все равно: как увидит кучу - собачьего или коровьего, без разницы - тут же мажет лицо и руки, что успеет. В обычную школу его не взяли, отправили в специнтернат. И правильно сделали, только поздно - скольких успел заразить собственной мерзостью!
Таких, как этот Рубашкин. В сущности, больные люди, на разной стадии, но больные. Какая с ними может быть идеологическая работа? Их лечить нужно! Изолировать и лечить, лечить и изолировать. Пока, в конце концов, не поймут, что нельзя безнаказанно чернить партию и Советскую власть - выйдет себе дороже. Правильно Ленин велел: давить, как вредных насекомых! Давить без всякого снисхождения и этого, так сказать, гуманизма.
Котов вспомнил, как только что избранный генсеком Горбачев вдруг заявил: 'Общечеловеческие ценности должны быть приоритетными относительно классовых'. Он, Котов, не побоялся, сразу пошел в Обком и спросил: понимать ли это, как отказ от главного принципа, которым без малого сто лет держится партия?
– Это оправданная мера, тактический маневр. Не беспокойтесь, Виктор Михалыч, все будет в порядке, партия не ошибается, - успокоил его тогда новый завсектором Волконицкий. Улыбался, жал руку, а после пустил слух, что Котов против перестройки. Хорошо, Гидаспов вмешался, разъяснил, где надо.
Котов чувствовал неприятное волнение, но внешне оставался спокойным, приветливо встретил вошедшего Лахарева. Просмотрев принесенный на согласование документы, безучастно сказал:
– Поисковая работа Горлова на следующий квартал не утверждена, и нет оснований планировать под нее объемы производства.
– Хорошо, Виктор Михайлович, свободные мощности загрузим под изделие 'Ураган-23-эс', - согласился Лахарев и, выждав минуту, спросил: 'Когда будем рассматривать заявление Горлова?'
– Люди годами ждут, пока их в партию примут. Достойные люди! А на его заявлении еще чернила не высохли, - поглядев в окно, ответил Котов.
– Партком торопит, даже из райкома звонили. Специально для Горлова место выделили.
– Сколько человек сейчас в очереди?
– По нашему отделу - трое, а по Объединению - человек двадцать.
– Вот и поговори с ними, объясни, кто без очереди вперед забегает, - подняв указательный палец, сказал Котов.
– Узнают, пойдут в партком жаловаться, - засомневался Лахарев.
– Не на нас же! Разве с нами советовались, когда решили Горлова вперед всех протолкнуть? - дождавшись, пока на лице Лахарева появится выражение полного понимания задуманной комбинации, Котов закончил: 'Кто поперед батьки в пекло лезет, тому и ответ держать. Перед двадцатью обиженными пусть партком оправдывается, а мы с тобой - ни при чем, мы - на высоте партийной дисциплины и демократии. Скажут - вынесем вопрос на открытое партсобрание, не скажут - не вынесем.
– Исход голосования непредсказуем, могут прокатить. Получится, что мы плохо подготовили вопрос, - возразил Лахарев.
– Нет такого в Уставе КПСС, чтобы любого в партию принимать. Еще раз повторяю: не мы этот вопрос готовили, Горлов не наш человек, - раздражаясь, повысил голос Котов.
– Хорошо, Виктор Михайлович, поговорю с каждым, как вы советуете, - наконец согласился Лахарев, и Котов понял, что тот сделает все, как надо.
– Боится меня, боится. И правильно делает, не таких ломали! - с удовольствием подумал Котов.
Проводив Лахарева взглядом, Котов включил селектор.
– Никого не пускайте, я работаю с документами. И держите сургуч нагретым на случай, если придется прерваться, - сказал он секретарше.
Некоторое время Котов сидел неподвижно, только до боли и хруста сжимал и разжимал кулаки, как всегда перед важной работой. Потом подошел к сейфу и с треском отодрал печать. Обломки сургуча полетели далеко в разные стороны, жирно щелкнул замок. Котов передернул ключи на связке и открыл внутреннее отделение, где хранил особо важные документы. Тетрадь лежала там, куда он положил вечером. Обычная толстая тетрадь в истрепавшемся картонном переплете. Через всю обложку лепились несуразные красные буквы: 'Записки Рубашкина. Начато в ХХ веке'.
– Тоже, философ! Сколько не записывай, все здесь будет, - усмехнулся про себя Котов. Тетрадь попала к нему неделю назад, принесли из спецотдела: дескать, разберись, Виктор Михалыч, чем твои сотрудники дышат, там и про тебя есть, вряд ли понравится, но мы рассчитываем на объективность, и дай свое обобщенное мнение. Если найдешь что-то серьезное, мы справочку для райотдела подготовим, пусть решают о возбуждении.
У рубашкинской тетради была странная особенность. Будучи положенной на стол, она неизменно открывалась на тех страницах, где описывался он, Котов. Открывалась сама собой, будто заколдованная. И всякий раз его передергивало от злости и отвращения.
– Ведь, как умело притворялся: всегда с улыбкой, мол, здравствуйте, Виктор Михалыч, разрешите зайти, разрешите доложить, в струнку вытягивался, а на деле - мерзавец и негодяй! - думал Котов, перечитывая отмеченные тонким карандашом строчки. Рубашкин писал коряво и размашисто.