свет добренький и все простит? Так?
Ирка замешкалась с ответом. Вероятно, где-то в глубине души она действительно считала свет слишком мягким.
– А слушать, конечно, можно лишь тех, кто на тебя орет. Только их принимают всерьез. Сколько изначально хороших людей вынуждены были стать жесткими как подошва, хамами по этой самой причине! – продолжал Эссиорх с болью.
Заметно было, что для него самого этот вопрос далеко еще не решенный.
– Все равно не понимаю, почему именно ты должен похитить Даф, – повторила Ирка.
– Если я не похищу Даф, это сделает кто-то другой, кого пришлют вместо меня, но тогда Дафна может пострадать, – отчетливо сказал хранитель.
– Ну хорошо. А что будет с Даф в Эдеме? – спросила Ирка.
– Меня заверили, что в Эдеме ей ничего серьезного не грозит. Легкий формальный выговор, после которого ее из помощника младшего стража без особого шума сделают младшим стражем. Вот только в человеческий мир Даф отпустят не скоро. Она и так слишком попала под его влияние. Да и не только она…
Эссиорх бичующим взором посмотрел на свой правый кулак, чуть опухший и сбитый, будто не так давно ему пришлось встретиться с нетрезвым прямостоящим предметом.
Ирка промолчала. Что ж, пусть Дафна вернется в Эдем, раз так решил свет. Валькирии – воины света. А когда воину отдают приказ, он должен повиноваться.
– Когда мы должны ее похитить? – спросила она деловито.
Эссиорх стал загибать пальцы:
– Тридцать первое, первое… Не позже чем вечером второго числа. Да, именно второго вечером!
Глава 4
ДВА ДАРА ЕВГЕШИ МОШКИНА
Если кто воображает, что тот, кого он любит, питает к нему ненависть, тот будет в одно и то же время и ненавидеть, и любить его. Ибо, вображая, что он составляет для него предмет ненависти, он в свою очередь склоняется к ненависти к нему. Но он тем не менее любит его. Следовательно, он в одно и то же время будет и ненавидеть, и любить его.
Мошкин проснулся. Некоторое время сознание стыковало реальность с недавним сном, где он был птицей-нырком. Причем нырком, который стоял на берегу и боялся войти в воду, потому что не был уверен, что умеет плавать.
Наконец Евгеша разобрался, где сон и где явь, но не испытал облегчения, а вновь засомневался, сравнивая, кем быть приятнее: птицей или самим собой. И главное: остается ли он самим собой, не являясь самим собой, но осмысляя нечто постороннее как часть себя? Думая об этом путаном, но приятном предмете, он продолжал лежать и, не делая ни единого движения, разглядывал потолок. Лишь глаза смотрели изучающе и немного виновато. В этом был весь Мошкин – самое робкое существо в мире с наполеоновскими амбициями.
«Сегодня не первое число, нет?» – подумал вдруг Мошкин. И когда понял, что первое, сердце забилось в радостном предвкушении. Дело в том, что как раз с первого числа Мошкин задумал начать новую жизнь.
Формально говоря, это была не самая первая новая жизнь, которую начинал Мошкин. И даже не десятая, но, как и все предыдущие, она была полна надежд. Чтобы начать новую жизнь, Евгеше обычно требовался повод. Таким поводом могло стать первое число, или понедельник, или первый день весны, или день рождения, или что-нибудь другое. Более мелкие поводы, как, например, новолуние или пятница, 13-е, тоже могли послужить стартовой площадкой, хотя и с некоторой натяжкой. Правда, нередко бывало и так: решит Мошкин начать новую жизнь с понедельника с шести утра, но проспит минут на пять. Помотрит на часы, повздыхает, поймет, что все пропало, и отложит еще на неделю.
Обычно новая жизнь начиналась с того, что Мошкин безжалостно расправлялся со старой, дневники уничтожались, записки разрывались, и даже фотографии, отснятые в прежние периоды, разорванные на множество клочков, отправлялись в бурлящее жерло унитаза, который Меф насмешливо называл «белым другом». Учитывая, что каждой «новой» жизни хватало обычно дней на двадцать, дневников и фотографий обычно успевало накопиться немного. Во всяком случае, «белый друг» не засорился ни разу.
Зачем, почему все это было – кто знает. Вероятнее всего, Евгеша, неуверенный в себе, тревожный, но глубокий, вечно искал заполнения для своей глубины. То он начинал учить японский язык, но через неделю бросал и принимался медитировать по самоучителю. Самоучитель требовал вставать на первой заре и девятьсот девяносто раз проводить языком по небу, строго придерживаясь направления часовой стрелки, и лишь после того переходить к массажу пупка.
Куда чаще Мошкин просто «начитывался» и, начитавшись, начинал спешно переделывать свой характер. То грохотал тысячами проклятий и вызывал всех подряд на дуэль, как допотопный капитан Пистоль. То делался ироничен, как Гамлет. То, ложно поняв характер Дон Кихота, облекался в одежды юродивого благородства. То становился отрывисто холоден и оскорбительно вежлив, как Андрей Болконский. То небрежен, цедил сквозь зубы и ронял слова, как французский бретер. То делался томен и загадочен.
Даф, с ее страстью к распутыванию психологических паутин, любила угадывать, кем воображал себя Мошкин в тот или иной день.
– Не злись на него! Он сегодня Атос. Много переживший женоненавистник с раной в душе. Только Атос пил вино, а Мошкин пьет компот и безалкогольное пиво, – шептала Дафна и тотчас оглядывалась, проверяя, не потемнели ли у нее перья. Злоязычие у стражей света не поощрялось.
Не только «новые жизни» определяли бытие Мошкина. Его определяли также и увлечения, которые у горячего Евгеши всегда имели форму страстей. Например, около года назад Мошкин «заболел» комнатными растениями. За короткое время его комната превратилась в оранжерею. Окна были заставлены щучьим хвостом, декабристом и фиалками. В кадках пышно томились цветущие китайские розы. Рядом, строгий как часовой, раскинул восковые листья фикус. Со стен свисали плети неприхотливого плюща и других лиан. Посреди этого ботанического сада, чудом лавируя между кадками, пробирался Мошкин. В руке он обычно держал лейку или если не лейку, то спичечный коробок с дождевым червем, которого он, экспериментируя, вознамерился поместить в кадку к фикусу.
Когда же Мошкина не было дома, почти наверняка его можно было обнаружить в соседней аптеке, где он, скромно пряча в кармане ножницы, охотился за ростками вьюнов и листьями фиалок. Там Мошкина уже узнавали, и одна аптекарша как-то сказала другой: «Опять пришел этот глазастенький с ножницами! Снова все цветы лысые будут!» – «А ты его прогони!» – «Ага! Прогонишь его! Наврет, что приходил за аскорбинкой!»
Примерно через три месяца увлечение растениями сменилось увлечением ледяной скульптурой. Ледяные фигуры, воздвигнутые силой мысли, таяли и обтекали во всех углах комнаты, делая ее похожей на землю во время очередного ледникового периода. Штукатурка отслаивалась от влажности. Обои вздувались и висели, как мятые штаны на тонких ногах. Забытые цветы хирели. Уцелевшие забрала себе сострадательная Даф. Среди оставшихся дольше других продержался кактус, и то пока Мошкин однажды не сел на него.
Увы, золотой век ледяной скульптуры завершился, когда Мефодий подарил Евгеше духовое ружье и несколько коробок патронов. Очень скоро те из скульптур, которые почему-то забыли растаять, превратились в мишени, а многократно простреленные стены стали напоминать пчелиные соты, Когда