будет.
В разворошенном чуме Осташа молча сел перед очагом. Он чувствовал, как набухает разбитая рожа. Шакула, что-то шепча, ползал у Осташи за спиной, наводил порядок. Бойтэ тихо присела рядом.
— Мы тебя не узнали, — сказала она с удивлением, без всякой вины в голосе.
Осташа молчал.
— Давай одежу зашью, — предложила Бойтэ. — Вот нитки, игла.
— Жрать хочу, — ответил Осташа.
— У меня там в снегу заяц есть мороженый. Принести? — спросил Шакула.
— Неси.
Шакула, кряхтя и вздыхая, убрался из чума. Бойтэ прижалась к Осташе и вдруг стала совать ему в руки клубок суровых ниток.
— Спрячь, пока он не видел, — жарко зашептала она. — Три дерева найдешь — обмотай и внутри сиди. Может, спасешься.
— От чего? — не глядя на нее, спросил Осташа.
— От гибели, от чего же еще?
— От какой еще гибели? Бойтэ оглянулась на полог чума.
— Шакула все понял — солдаты за Якой в скит пошли. А скит Шакуле стеречь велели. Он там мороков рассадил. Он говорил тебе, я помню. Там все погибнут, не пройти. Бери нитки.
— Я крещеный! — злобно ответил Осташа и отшвырнул клубок в сторону. Клубок покатился, разматываясь.
Бойтэ перехватила его, как кошка. Подползая к Ос-таше на коленях, она быстро сматывала нитки обратно.
— Бери! — шепотом страдальчески крикнула она, втискивая клубок Осташе в ладонь. — Бери же! Дурак! Дурак! Бери!
МЛЕНЬЕ
Как-то тягостно было видеть высокую отвесную стену Ростуна. Камень, красноватый от лишайника, казался кровоточащим. Будто между белым ледяным полем Чусовой и грязным облачным полем неба протянулась полоса ссадины, содранной ремнем кожи. А путь горной стражи сворачивал за Ростун на Серебряную, словно с большой улицы за угол избы в проулок. Ночевали в Усть-Серебрянке на постоялом дворе.
Между Осташей и солдатами тоже протянулась кровавая полоса отчуждения. Но Осташа тому был только рад. Может, так отзывалась обида от пренебрежения к нему как к зипуннику. Может, досада на то, что горная стража окунается в неведомый морок, оскорбляя его угрозу суетой и суесловием. А может, злое предчувствие беды заставляло заранее отстраняться от людей, чтобы чья-то гибель потом показалась безразличнее.
Отчуждение было так велико, что в присутствии Ос-таши солдаты и друг с другом-то отмалчивались, отделывались кивками и сдержанной руганью. Хозяин постоялого двора даже струхнул, запер бабу на ночь в подклете.
А утром двинулись по накатанной дороге вверх по Серебряной. До Серебрянского завода было верст сорок. Осташа незаметно для себя вдруг начал догадываться, где же находится Вайлугин скит, в котором старец Гермон укрывает Яшку Фармазона. На речке Шурыше, притоке Серебряной, был такой рудник Серебрянского завода — Вайлугин. Его забросили лет десять назад. Видно, скит там и обосновался. Осташа понимал, что от скита на Чусовую, в Ёкву, в Усть-Серебрянку и на Серебрянский завод есть какие-то короткие тропы, но, конечно, скитники их держали в тайне. Значит, придется сначала шагать по ледовому тракту Серебряной, а дальше — пробиваться сквозь сугробы по льду Шурыша. Устье Шурыша находилось где-то между заводом и Усть-Серебрянкой. Вроде бы напротив Шурыша тоже должен стоять постоялый двор.
Распогодилось: рассиялось солнце, соком налилась синева небес. Словно ровными строчками выткались на крутых берегах заснеженные ельники, еще помнившие, как под ними на отмелях Серебряной Ермаковы ратники подпруживали реку просмоленными парусами стругов. Ефимыч, щурясь, вдохнул полной грудью и сказал Осташе:
— Хорошо, брат!..
Ефимыч один не чурался Осташи. Даже наоборот — напоказ говорил только с ним, а солдатам лишь приказывал, как чужим.
— Чего хорошего?.. — буркнул Осташа.
— Не журись, — Ефимыч похлопал Осташу по плечу, — обомнутся к тебе ребята. Не сразу же все. А денек — божий!
— Плохо это, — оглядываясь, убежденно возразил Осташа. — Плохо, что так хорошо. Куда идем-то — помнишь? Это как дверь нам ласково распахнули, а дверь-то — в пекло.
Ефимыч только хохотнул и вставил под усы трубку.
Солдаты молча и решительно топали по ледяному накату. Они были обуты в овчинные бахилы, куда ноги совали прямо в башмаках. Поверх кафтанов служивые напялили какие-то рваные шубы, драные армяки, собранные невесть где, а из-под рванья неуместно торчали палаши. Головы солдаты по-бабьи обвязали платками, а на макушках топырились мятые треуголки с облезлым красным кантом. Грозно торчали к небу длинные тонкие штыки, воткнутые в ружейные дула. Гришка и Онисим опять волокли санки. В сравнении с солдатами Осташа казался весь подобранный, налаженный для зимнего пути, но вся его мужицкая ладность терялась рядом с Ефимычем, который браво шагал в одном камзоле с кожаной портупеей, что крестом расчертила его грудь. Свернутую в жгут шинель Ефимыч нес через плечо; в засаленную косичку обсыпанного мукой пожелтевшего парика и в букли он вставил ржавую проволоку, кое- где торчавшую наружу. На бедрах старика болталась и бренчала вся положенная по чину амуниция: пистолеты, рожок-пороховница с пульницей, сабля в ножнах, подсумок-ташка, да еще и неуставная фляга с хмельным. Только горло Ефимыча совсем по-домашнему было заботливо обмотано тонкой оренбургской шалью, когда-то, видать, связанной любящими руками, а теперь неумело заштопанной там и сям.
Но Осташа старался не смотреть на солдат. Какие-то они были… слишком живые. Осташа пялился под ноги и размышлял.
Нет тяжелей греха, чем властям скит выдать. Это же своей веры людей обречь на муки и поругание. Позор. Позор несмываемый. Да и смерть неминучая, коли старосты дознаются, кто такое сделал… Эти мысли каленым железом жгли душу.
Осташа не оправдывался — пытался думать по-другому. Какую тайну он выдал? Что, за семью печатями тайна скитов, что ли? Да власти, коли захотят, от петровок до Ильина дня все скиты найдут, перепишут и еще на балалайках играть научат. Тот же Федька Мильков про Вайлугин скит мигом выпалил, едва нужда заставила!
А кто в скиту? Старец Гермон, над чужими душами кудесящий, да вор Яшка-Фармазон — это столпы веры, что ли, расколоучители, праведники? Истяжельство — Оста-шин ли толк? Да и толк ли вообще — вдруг ересь? Мало ли, что Мирон Галанин признал истяжельчество толком — Невьянскийто собор его отринул! За что жизнь отдавать?
Он-то, Осташа, за невыдачу скита может сгинуть на каторге, да разве в Вайлугином скиту его хоть раз помянут? И выдашь скит — ведь не погонят истяжельцев в Сибирь. Оброком двойным обложат, как царь Петр велел, и только. Не зря же тех раскольников, кто властям известен, зовут двоеданами.
Все равно мало утешало… И даже не утешало совсем. Все праздничное великолепие зимы на Серебряной словно бы надменно смеялось над Осташей.
Осташа думал: а чего бы на его месте сделал батя?.. Но и о бате мысли какие-то подлые ползли. Это, значит, батя Флегонтовы укладки с самоцветами возил и деньги за провоз брал. Вот потому он всякий раз белым платком махал Флегонту, когда барка мимо церкви в Слободе пробегала… На Флегонтовы-то деньги батя и купил свою барку… А все ж таки не воровал помаленьку из царевой казны, как про то