придет!..
Осташа с ужасом догадался, что Богданка выкрикивает ведьмин счет. Глаза Богданки прыгали в глазницах, взгляд перелетал с человека на человека — так бес мечется в толпе с кликуши на кликушу.
— Пасть ему заткни!..
— Одино, попино, двикикиры, хайнам, дайнам, сповелось, сподалось, рыбчин, я — дыбчин, а клек придет!..
Задорно крикнув петухом, Богданка вдруг легко отшвырнул от себя солдат, вскочил на ноги и башкой вперед бросился в дверь, взвизгнув, как баба, что окунулась с головой.
— Конец парню, — тихо сказал Ефимыч.
— Тронулся он, что ли?.. — расширив глаза, спросил Гришка.
Никто не ответил. Ефимыч вдруг сунул лучину Осташе, рывком вытащил из-под лежака свой сидор, раздернул горло мешка и вынул маленькую икону.
— Все, братцы, на колени встанем, — сурово, как проповедник, произнес Ефимыч и указал на Осташу пальцем. — А если твоего голоса, кержак, не услышу — прогоним сей же миг вон отсюдова…
Ефимыч поднял икону над собой и перекрестился. Держа лучину, Осташа тоже положил на лоб двоеперстный крест. Вьюга болтала раскрытой дверью, швыряла снег на очаг. Солдаты дружно опускались на колени: кто-то — на пол; кому хватило места — на лежак. Тускло освещенные лучиной, морщинистые, усатые, красные рожи солдат казались одинаковыми.
— Отче наш!.. — закрыв глаза, громко начал Ефимыч со всей отдачей души. — Иже еси!.. На небеси!..
Осташа тоже молился, но мысль его почему-то зацепилась за топор, попавший под колено. С вечера Агей оставил топор воткнутым в чурбак. Нельзя! Топору тоже надо дать отдохнуть, иначе — порубит.
Всю ночь выл буран, словно накат волны бил в бревенчатые стены избушки. Изредка, вроде бы издали, доносился быстрый перебор человечьих ног по снегу и хохот — совсем Богданкин, если Богданка умел бы смеяться сразу по всему лесу.
Ночь прошла тяжелым сном, и утро настало как избавление. Но солдаты выбирались из избушки на свет неохотно, будто на поле боя под обстрел. Про Богданку никто и слова не сказал, но все украдкой друг от друга зыркали по сторонам — не видно ли чего? А ничего и не было видно в белой хмари. Метель улеглась, но повсюду колыхалась снежная мгла, замутившая воздух, как молоко, разболтанное в воде. Все исчезло в белесом непроглядье — и небо, и лес. Сделаешь шаг — и проступят синие, полные снега еловые лапы, словно повисшие в пустоте. Еще шаг — и все вокруг будто мнется, еловые лапы передвигаются, искажаются, как нарисованные на холстине.
— Эвона, братцы, куда ветром сани-то закинуло… — хмуро ворчал Гришка, вытаскивая сани из-за дальнего угла избушки.
А Осташа понял: это не ветер набаловал, это леший повернул избу выходом на лес. И словно вся душа Осташи вдруг перевернулась вслед за избой и осветилась изнутри — нет, не тоской и страхом, а угрюмым торжеством над подавленными солдатами Ефимыча. «Вы думали, что вот просто так придете в вайлугу и заберете, чего вам надобно? Думали, что здесь жалкие людишки от глупости своей кланяются дыркам в пнях? Думали, что нет ничего хитрей вашего разуменья и страшней ваших ружей? А вот вам: оттаскивай охапками да не засыпься с головой!»
Солдаты выбрались с поляны на Шурыш и остановились. В блеклой белизне еле видны были две сизые стены леса, уходящие налево и направо. Куда шагать? Вьюга занесла вчерашний след без остатка, хотя мыслимо ли это — закопать и заровнять такую борозду? Солдаты топтались, не зная, что делать.
— Вчера мы домишку на левом берегу увидели… — без уверенности припомнил Сысой.
— На правом, — возразил Агей.
— Верно, — согласился с ним Васька.
— Братцы, на левом, — виновато сказал им Иван Верюжин. — Я точно помню…
Все замолчали, вертя головами. Ефимыч подумал, обирая с усов первые ледышки, и решился:
— Распихивай снег, доставай топоры! Прорубь будем рубить. Посмотрим, куда вода течет. Только так и поймем.
Ругаясь, солдаты скинули ружья и зипуны, начали растаскивать сугробы. Потом зазвенели, заскрежетали об лед топоры. Рубили долго — Осташа даже продрог, ожидая. Шурыш промерз крепко: лед был больше локтя толщиной. Не пожалев сил, солдаты пробили во льду целую канаву чуть ли не в сажень длиной и остановились, глядя на черную парящую воду, в которой плавало ледяное крошево. Оно тихонько, робко сбивалось током воды у одного края проруби.
— Нам туда. — Агей решительно указал рукавицей.
— Иордань надо сделать, — негромко возразил Осташа. Солдаты поглядели на него с бессильной яростью и мукой, потом снова обступили прорубь и склонились, разрубая ее накрест.
— Вот так, братцы!.. — присвистнул Ефимыч.
Всю белую ледяную кашу на черной воде течение враз смело к другому концу проруби.
— Эк!.. — обомлел Гришка и, бессловесно призывая всех, нелепо всплеснул руками.
Солдаты растерялись и молча вытаращились на Шурыш. Словно тень сошла с лощины: вот она, борозда вчерашнего следа, — никуда не делась!..
— Да будь тут все проклято! — перекрестившись, в сердцах сказал Васька Колодяжинов.
…Вновь солдаты шли по льду Шурыша по пояс, по грудь в снегах — и казалось, что по горло, что они уже захлебываются снегом. Но Осташа чувствовал, что не усталость копилась в теле, а страх. Страх витал вокруг, сидел в заряженных ружьях мохнатыми комьями пыжей, чуть слышно зудел на лезвиях заткнутых за пояс топоров, входил в грудь вместе с дыханием, стужей ломил и выворачивал суставы. Его давление нарастало медленно и неуклонно, и противостоять его холодной духоте можно было только отупением усталости от каторжной работы. А чего бояться-то? Вокруг — лишь мгла, лишь разлапистые тени елок…
Осташа чувствовал, что он словно пропитывается, набухает страхом. Но почему-то страх не пугал. Пусть и гнетущий, но осознанный страх казался уже не опасен, потому что где-то все же есть его пределы… И еще казалось, что этот страх отзывается в душе чем-то знакомым, своим и оттого делается родным, точно нелюбимый и злобный брат.
Но солдатам страх был как эта белая хмарь вокруг: вроде бы ничего особенного, терпимо. Но внезапно воля словно растворялась, и так легко было соскользнуть в слепое, бессмысленное, губительное неистовство: где же небо? где солнце? где этот чертов скит?!.
Вдруг что-то неуловимо сдвинулось, будто облака разошлись, В тумане, в лесном прогале, как в конце просеки, появилась вдали блещущая под солнцем снежная гора с чубом соснового бора, с голубыми складками лощин по безлесым склонам. Вайлугин скит под горой и прятался. Сысой, идущий первым, молча повернул с реки в лесную теснину, напрямик к горе. Солдаты сдвигали шапки с глаз, глядели поверх головы Сысоя и помалкивали, одобряя его выбор. В лесу вроде и снег был помельче — легче шагать.
— Эй, куда вы!.. — растерянно крикнул Осташа, останавливаясь.
Никто из солдат и не оглянулся. Будто заколдованные, они даже не услышали его крика, уходя все дальше. Их темные спины, длинные ружья исчезали за деревьями. Задок саней Онисима, переваливаясь, уехал за ледяную кудель рябинового куста. Только сеялся в воздухе снежок, сбитый штыком с еловых лап, да сочно алела рябина, да стучал в вышине невидимый дятел-желна.
Осташа изумленно обернулся. Ефимыч, шагавший по борозде последним, задумчиво грыз чубук своей погасшей трубки и щурился на видение.
— Эй, служба, очумел ты, что ли? — кинулся к Ефимычу Осташа.
— Скрозь пройдем, — коротко пояснил Ефимыч.
— Куда?! — закричал Осташа, загораживая Ефимычу тропу.
Ефимыч замер перед Осташей, вперившись пустым взглядом куда-то мимо него. Осташа изо всех сил толкнул Ефимыча в грудь, и старый сержант неловко хлопнулся задом в сугроб.
— Богданка то же самое вчера увидел, ночью ушел — и где он сейчас? — Осташа, нагнувшись, потряс Ефимыча за плечи.
Ефимыч вдруг замотал головой, будто проснулся, вцепился Осташе в рукав и вскочил.