стали брать пейотль – по очереди, против часовой стрелки.
Каждый из семи участников четырежды пропел свою песню, съедая каждый раз по два шарика пейотля. Затем по кругу пошла корзинка с сушеными фруктами и вяленым мясом.
В течение ночи эта процедура повторялась несколько раз, но я не обнаружил в действиях участников никакого скрытого порядка. Они не переговаривались, каждый был погружен в себя, никто не обращал внимания на соседей.
Перед рассветом участники митоты встали, и мы с мальчишкой роздали им воду. Затем я прошелся вокруг дома – поглядеть, где нахожусь. Собственно, это был не дом, а низкая глинобитная хижина, крытая соломой. Окрестности производили гнетущее впечатление: равнина, скудно поросшая кактусами и кустарником, – и ни одного дерева. Удаляться далеко от дома не хотелось.
Женщины утром не появлялись. Мужчины молча бродили близ хижины. Около полудня уселись опять – в том же порядке, что и ночью. Пустили по кругу корзинку с вяленым мясом. Кое-кто запел песню пейотля. Примерно через час все поднялись и разошлись по сторонам.
Нам с мальчиком и парням, следившим за костром, женщины принесли горшок овсяной каши. Я поел и заснул до вечера.
Стемнело. Парни разожгли новый костер, митота возобновилась. Она мало чем отличалась от вчерашней и закончилась на рассвете.
В течение ночи я старался не пропустить ни одного движения участников митоты, надеясь обнаружить свидетельство их словесного или безмолвного общения. Увы, ничего такого я не обнаружил.
Наступил вечер, и все повторилось сначала. К утру я расстался со своими надеждами выявить скрытого руководителя или хотя бы признаки общения участников митоты между собой. Я присел в стороне и занялся своими записями.
Когда настала четвертая ночь, я почувствовал, что она будет последней.
Поведение семерых участников ничем не отличалось от того, что я наблюдал три ночи подряд. Как и раньше, я старался ничего не упустить, обращал внимание на каждый жест, движение, слово.
У меня зазвенело в ухе; самый обычный звон, на который я не обратил внимания. Звон усилился, и мое внимание раздвоилось: я наблюдал за участниками митоты и прислушивался к звону. Мне показалось, что лица всех как будто осветились. Это не был свет фонаря или костра: скорее собственное слабое свечение. В ухе зазвенело сильней. Я взглянул на мальчишку-напарника, тот спал.
Розоватое свечение усилилось, Я посмотрел на дона Хуана. Он сидел с закрытыми глазами; дон Силь-вио и Мочо – тоже. Что касается четверых парней, то двое из них сидели склонив голову на грудь, а двух других я видел со спины.
Я весь превратился во внимание, но никак не мог понять, действительно ли слышу звон и вижу розоватое сияние. Убедившись в постоянстве света и звука, я пришел в крайнее замешательство. Со мной произошло что-то странное: в сознании мелькнула мысль, не имеющая ничего общего ни с наблюдаемой сценой, ни с тем, ради чего я здесь оказался. Я вспомнил слова, которые когда-то в детстве слышал от матери. Эта мысль была совершенно неуместной и отвлекала меня. Я попытался избавиться от нее и вернуться к наблюдениям, но не мог; мысль все настойчивей овладевала моим сознанием. Вдруг раздался голос матери: она звала меня. Я услышал шарканье ее шлепанцев, смех. Я обернулся, ожидая, что перенесшая меня во времени галлюцинация явит зримый образ матери. Но вместо нее увидел спящего мальчишку. Это несколько встряхнуло меня: на минуту я успокоился и пришел в себя.
Я посмотрел на мужчин – они сидели в прежних позах. Сияние тем временем исчезло, звон в ушах тоже. Я почувствовал облегчение и решил, что слуховая галлюцинация больше не повторится, однако не мог избавиться от впечатления, которое она произвела. Краем глаза я заметил, что дон Хуан глядит на меня, но не придал этому значения. Воспоминание о материнском голосе буквально загипнотизировало меня. Я силился переключить мысли на что-нибудь другое, как вдруг снова раздался ее голос, да так близко, будто она стояла за спиной. Мать звала меня. Я обернулся, но увидел лишь смутно мерцающую в темноте хижину да кусты позади нее.
Материнский голос отозвался во мне такой глубокой болью, что я застонал. Стало холодно и одиноко, я заплакал. Я чувствовал себя ребенком, который ждет, чтобы его кто-нибудь утешил. Я взглянул на дона Хуана. Тот пристально смотрел на меня. Сейчас было не до него; я закрыл глаза… и увидел мать. Нет, не в мыслях – я совершенно ясно увидел ее рядом с собой. Отчаяние охватило меня, я весь дрожал. Видение никак не вязалось с тем, чем был занят мой ум, – от этого мне было не по себе. Я мог открыть глаза и избавиться от видения, но вместо этого стал изучать его. Я не просто смотрел на мать, а как бы исследовал ее. Странное чувство, словно навязанное извне, охватило меня: я ощутил вдруг все невыносимое бремя материнской любви. Когда я услышал, как она зовет меня, у меня защемило сердце, но, вглядевшись в видение, я понял, что она всегда была мне чужой. Это открытие повергло меня в отчаяние. Лавина мыслей и образов хлынула на меня. Не помню, продолжал ли я видеть мать, – меня это уже не волновало, как и то, что делали в это время индейцы. Я вообще забыл про митоту. Меня захлестнул поток необычных мыслей – собственно, даже не мыслей, а цельных переживаний – ярких, неоспоримых изображений моих истинных отношений с матерью.
В какой-то момент они прекратились. Я стал думать о своих родственниках, но эти мысли образами не сопровождались. Потом посмотрел на дона Хуана. Он и остальные индейцы поднялись и двинулись в мою сторону – пить воду. Я встал и растолкал спящего мальчишку.
Едва мы сели в машину, я рассказал дону Хуану о своих необычных видениях. Он засмеялся, будто я сообщил что-то приятное, и сказал, что это – знак, знамение, не менее важное, чем моя первая встреча с Мескалито. Я вспомнил, как дон Хуан впервые давал мне пейотль и как я рассказывал о своих переживаниях. Тогда он тоже истолковал их как важное предзнаменование. Собственно говоря, потому он и взялся за мое обучение.
По словам дона Хуана, в последнюю ночь митоты Мескалито столь зримо пребывал рядом со мной, что заставил всех обернуться в мою сторону. Вот почему он так пристально глядел на меня.
Я захотел узнать, как он понимает мои видения, но дон Хуан не захотел их обсуждать. Что бы я ни видел, сказал он, по сравнению со знамением это ерунда. Он снова и снова возвращался к тому, как надо мной вспыхнул свет Мескалито и как это всех поразило.
– Вот на что следует обратить внимание, – сказал он. – Лучшее предзнаменование трудно и представить.
Я понял, что мы расходимся во взглядах: его интересовало знамение, меня – подробности видения.
– Меня не волнуют предзнаменования, – сказал я. – Я хочу знать, что со мной происходило.
Дон Хуан нахмурился, как бы от досады, и некоторое время не двигался. Потом взглянул на меня.
– Самое важное, – сказал он с нажимом, – невероятная доброта Мескалито. Он озарил тебя своим светом, дал тебе урок – хотя ты сам палец о палец при этом не ударил!
4
4 сентября 1968 года я приехал к дону Хуану в Сонору. Выполняя его просьбу, я заехал по пути в Эрмосильо, чтобы купить там
– Ого! Целых четыре! – засмеялся дон Хуан, открывая коробку. – Я просил всего одну. Наверное, решил, что мне, а это – моему внуку Лусио. Сделай так, будто подарок от тебя.
С Лусио мы познакомились два года назад, тогда ему было двадцать восемь. Высокого роста, под метр восемьдесят, всегда изысканно одетый, пожалуй, даже экстравагантно, если учесть его заработки и сравнить с тем, как одевались его приятели. Большинство индеи-Цев-яки носят армейские рубашки, джинсы, соломенные шляпы и самодельные сандалии