ГЛАВА 1
Маму я, конечно, не помню. Снится иногда, но туманно, отрывочно, и лица не разглядеть…
Мы жили в посёлке Рудаково рядом со столицей. Дом был наш собственный, небольшой, одноэтажный. Он сгорел, когда мне было полтора года. Мама погибла от угарного газа, а меня сумели вытащить. Отец в это время был в командировке.
После пожара отец снял квартиру в столице, и мы жили там с тётей Анютой, которая ведала нашим хозяйством (она была нам всё равно как родная). А через полгода отца арестовали. С тётей Анютой мы вдвоём жили ещё полгода, потом у неё случился сердечный приступ (она пожилая была), её уложили в больницу, а меня отправили в дошкольный детский дом, в Заозёрные Сельцы. И обратно тёте Анюте не отдали. Мол, не имеет она на меня права, по документам-то совсем чужая. Говорят, сперва я ревел отчаянно, Ну а потом, что делать, привык постепенно… Тётя Анюта навестила меня только через год (раньше не могла разыскать). Я эту встречу запомнил хорошо, был мне уже четвёртый год. И тётю Анюту узнал сразу. Мы сидели рядышком, и я всё повторял: «Возьми к себе. Возьми обратно…» А она говорила, что обязательно, только вот сперва надо выхлопотать документы, поэтому мне придётся немного потерпеть. А когда уходила, сказала мне очень отчётливо: «Гришенька, ты пока маленький, но одно тебе надо запомнить крепко, как большому: твой папа ни в чём не виноват. Ты это знай на веки вечные. И не верь никому, кто будет говорить другое. Запомнил?»
И я сказал: «Да». И запомнил. И решил, что теперь буду каждый день ждать тётю Анюту.
Но тётя Анюта больше ни разу не пришла в детский дом. Мало того, она и к себе домой не вернулась. После той нашей встречи она поехала в столицу и пропала. Так мне сказали потом, когда подрос.
В том, в первом, детском доме было не так уж плохо. Взрослые нас почти не обижали, лупили редко и не сильно, случались всякие праздники, летние поездки на дачу, где лес и речка… Была у меня подружка, Валя Капустина (она никогда не звала меня «Дуня», только «Гришечка»). Но потом её перевели в другой детдом. Вот слез было… Я вообще был слезливый пацанёнок. Может, потому, что сидела во мне вечная (хотя и самому не всегда понятная) тоска по родному дому, а может, просто характер такой. Близко сдружиться ни с кем не умел, а если обижали, начинал хныкать, а то и ударялся в громкий плач. («Маргарита Ивановна, Дуня опять ревёт непонятно из-за чего…») Но бывало и так, что, доведённый до большой злости, я кидался на обидчиков. «Зоя Игоревна-а! А Седой распсиховался, на всех махается табуреткой!»
Так и жил. В семь лет перевели в детдом-интернат со школьным обучением. Там стало хуже. Особенно сперва. Большие ребята помыкали нами по-всякому. И не пикнешь. Если пожалуешься, потом ещё хуже будет, да и от воспитателей вместо защиты лишняя нахлобучка. Было, конечно, и хорошее. Праздники там всякие, походы в цирк и в театр, а особенно — библиотека. Но свою любовь к чтению я никому не выказывал, а то задразнят, да и «библиотечных отсидок» не будет. В третьем классе подружился я с Владиком Егоровым и Митей Кравцовым. Но у Владика появились приёмные родители, увезли в Канаду, а у Мити открылась болезнь под названием «лейкоз», отправили его в больницу, и больше он не вернулся. А у меня в ту пору, кстати, тоже появилась болезнь, название я забыл. Чтобы не помер, научили самого делать себе уколы (чтобы не страшно было, говорили не «укол», а «инъекция»). Но это было недолго. Появился новый директор интерната, Михаил Гаврилович, худой высокий дядька с рыжими от курева усами и басовитым (сперва казалось — грозным) голосом. Первым делом выгнал нескольких воспитателей, любивших распускать руки, а также перевёл в другие интернаты и училища больших парней, которые вместе с этими воспитателями правили в интернате по своим законам. Затем устроил повальный медосмотр с помощью каких-то очень опытных врачей. Больных оказалось много, зато мне сказали, что опасной болезни у меня нет, и наша горластая тётка-врач со свистом вылетела с работы. Правда, наша Гнида Крысовна осталась. По-прежнему, если я на самоподготовке не решал задачки, а рисовал кораблики или мастерил бумажных голубков, она хватала меня за шиворот и волокла в директорский кабинет.
— Михаил Гаврилович, у меня сил нет! Опять бездельничает! Его надо в интернат для олигофренов!
— Та-ак! — грозно говорил директор. — Ладно, в тот интернат пока подождём, у них нехватка мест, а под арестом пусть посидит! В библиотеку его!
Если там была Галина Павловна, наша библиотекарша, она хитро улыбалась мне, давала переносную лампочку, и я забирался в дальний уголок за стеллажи, в таинственный запах книжной пыли. А часто я сидел совсем один. И это было самое лучшее время жизни. Моё… Не обязательно я читал. Бывало, что просто думал о всяких вещах и делах. Иногда — о том, как окажется на свободе и отыщет меня отец. Я ничего о нём не знал, но рассуждал так: есть же он где-то на свете! И не может он забыть родного сына!..
Один раз Гнида опять привела меня к директору, и он сурово сказал:
— Оставьте нас. Я поговорю с ним один на один.
Гнида с удовольствием оставила (может, надеялась, что я получу ремня). А Михаил Гаврилович сделался какой-то другой, озабоченный и печальный.
— Вот что, Григорий Климчук. Есть дело, о котором обещай молчать… Обещаешь? Иначе сильно подведёшь меня.
Я ничего не понял, но сразу закивал: обещаю, мол, изо всех сил.
— Перед ужином, в семь часов, выйди на двор, в дальний конец, за гараж. Там за забором будет стоять мужчина в коричневой куртке, он тебя окликнет. Есть у него к тебе разговор. Только не долго… Понял?
Я опять закивал. Расспрашивать не посмел и до вечера изводился от ожиданий и догадок.
Была осень, октябрь, в семь часов уже стемнело, но по ту сторону решётчатого забора, на улице, горела на столбе лампочка. Вокруг неё реяли дождинки. Я вздрагивал. От столба отделился (словно полоска тени) человек, сказал негромко:
— Гриша Климчук?
— Ага… — выдавил я и даже икнул от волнения.
— Возьми пакет. Это письмо от твоего папы. Я не могу сказать, где он сейчас, но ты знай: с ним все в порядке. Он помнит про тебя. Остальное в письме. Старайся никому не показывать его… — Сквозь рейки забора мужчина протянул мне конверт и сразу ушёл, потерялся в сумерках.
Я почему-то завсхлипывал. Затолкал письмо под куртку, под рубашку, под майку, к самому телу. И побежал в школьный корпус. Оглянулся в коридоре, поскрёбся в библиотечную дверь. Я редко приходил сюда «по своей воле» (чтобы не разоблачили), но сейчас попросил Галину Павловну:
— Можно, я посижу до ужина? Очень надо!
— Посиди, голубчик. Я никому не скажу.
За стеллажами я засветил переносную лампочку.
Конверт был белый, без надписи. Я всё ещё вздрагивал. Надорвал уголок, сунул палец, рванул. Вытащил сложенный вчетверо лист. Он был голубоватый, линованный.
Отец писал небольшими, но чёткими, почти печатными буквами. (Я уже потом подумал: может, он боялся, что я неважно читаю, и старался, чтобы я разобрал все до последнего словечка?)
Вот что было в письме.