лейкопластыря. Из-под пластыря выходил провод потолще, Валечка подшила его к коже возле уха, а дальше он тянулся к пульту у меня в руке. Все было готово. Я медлил — не знаю, почему. Где-то врем? Вряд ли. Все просчитано еще дома. Все просчитано…
— Давай, — сказал я Панину.
Панин включил ББГ. На экране появилась дорога, ведущая от турбазы. Въезд на Волоколамское шоссе… по шоссе, переезд, мост за переездом, начинается Щукино: белые дома уступами, чем дальше, тем выше, красиво, особенно издали… комплекс «Цайтальтер»… начало Питерской, первые армейские посты, танки на обочинах… аэропорт имени Туполева, взлетает вертолет, флаги, огромные, как футбольные поля… танки на разделительных газонах, солдаты лежат на траве… «Спортвельт»… начинается Тверская, шлагбаумы подняты, пулеметные гнезда, панцервагены… Пушкинская, съезжаем в туннель, направо- направо-направо — выезжаем на Страстной, дальше, дальше
— Петровский, до Неглинной, по Неглинной до Охотного ряда, налево — и вот оно, гепо, черный слепой зеркальный фасад, минуем «Детский мир», по Большой Лубянке, вот они, ворота — в ворота! Пока все это крутилось на экране, я понемногу усилил ток, и в тот момент, когда ворота бросились на нас, дал максимум. Мальчик издал горловой звук, на лице его проступили красные пятна, рот приоткрылся, глаза смотрели внутрь. Еще, еще, задыхаясь, шептал он. Неземное блаженство. Разумеется, еще. И не один раз. На экране вновь возникла дорога, идущая от турбазы, вновь мы выехали на шоссе — все повторилось, только в решающий момент я подержал кнопку нажатой секунд десять. Его буквально скрутило винтом. Еще, еще, пожалуйста, еще! Мы прокатились пять раз. Шел уже восьмой час вечера. Случается, что в десять Шонеберг уже выходит из кабинета.
— Все, парни, — сказал я. — Пошли. Время не ждет.
— Пойдем, Тенгиз, — сказал Панин. — Сейчас мы переберемся в другое место и там еще поиграем.
Мы слегка замаскировали мальчика: сбрили ему усы, нацепили черные очки. Вместо приметной бело-желтой курточки, в которой он пошел с нашими девочками, взяли для него полицейский мундир. Был у нас еще стилизованный под полицейский шлем шлем-ликвидатор, его Панин нес в сумке. Втроем мы сели в «зоннабенд», поехали в лесопарк. Там, на хитрой полянке, нас ждал Гера в «хейнкеле», уже полностью переоборудованном в полицейский автомобиль: с мигалкой, сиреной и прожекторами. Гера был в бело- желтой курточке и при кавказских усах — вылитый наш Тенгиз. Настоящего Тенгиза переодели в мундир, нахлобучили на голову шлем. Панин подтолкнул его: ну, давай. Тенгиз сел, Гера пристегнул его ремнем, подключил шлем к взрывателю. Тенгиз учащенно дышал, руки нетерпеливо ерзали по рулю. Вперед, сказал я. Тенгиз захлопнул дверцу и с места рванул так, что завизжали покрышки. Наверное, он не привык водить такие мощные машины. За уносящимся «хейнкелем» потянулась тонкая леска. Вот она напряглась и опала. Теперь чека выдернута, цепь замкнута. «Хейнкель» уносил в своем салоне двести пятьдесят килограммов «МЦ» — сила взрыва их равна силе взрыва трех тонн тротила. Гера вылепил из «МЦ» корыто с толстыми стенками; взрывная волна пойдет вперед и вверх и, по расчетам, достигнет кабинета Шонеберга ослабленной не более чем наполовину. Взрывателя три: инерционный, деформационный в фаре, радиовзрыватель. Где-то неподалеку от цели болтается Командор с передатчиком; его страхует Саша, сидя в кафе на третьем этаже «Детского мира».
Гера, теперь уже без маскарада — усы сунул в карман, а курточку — в салон «хейнкеля», — сел за руль «зоннабенда», мы с Паниным — на заднее сиденье. Вот так-то, брат Панин, сказал я. Так-то, брат Пан, отозвался Панин. Я не видел другого выхода, неожиданно для себя сказал я. Ты же помнишь, был жуткий цейтнот. Помню, сказал Панин, все помню. Я даже понимаю, что ты был прав. Я просто злюсь. Прости, сказал я, не было времени просчитывать… да и обстановка не располагала. Это уже потом я понял, что твой вариант был лучше. Потом. Ничего, сказал Панин, я-то жив… Да, сказал я. Я тоже жив.
Крупицыны ждали нас у развилки. На плече у Димы висела голубая теннисная сумка. Я вышел из машины, Панин перебрался на переднее сиденье, Крупицыны сели сзади — и вдруг мне остро захотелось наплевать на собственный план и поехать с ними, остро, почти непреодолимо… нет, нельзя. Пока, ребята! Пока, Пан, пока… Они укатили. Я пошел напрямик сквозь лес и через четверть часа вышел к автостоянке. Здесь было ярко, шумно, весело, взад и вперед сновали разноцветные машины, из них выскакивали и в них скрывались разноцветные люди, все это шевелилось и пело — но мне вдруг померещилось, что я стою на пыльной сцене между дурными декорациями, в окружении кукол, участвуя в дурном скучном спектакле — или что между мной и прочим миром поставили стекло… что-то подобное бывает, когда внезапно закладывает уши… хуже: когда ты вдруг обнаруживаешь себя в незнакомом месте, и все вокруг говорят на чужом языке. Где я и что я делаю здесь? И кто это — я? И так далее… Очаровательная девушка в очень символическом наряде подошла и спросила меня о чем-то, я не понял. Потом оказалось, что я лежу на траве, а надо мной склоняются лица — плоские круглые лица, похожие на луны. Встаю, встаю, все хорошо… спасибо, не надо, прошу вас… не беспокойтесь… До реки близко, ближе, чем до дома, иду к реке, забредаю по колено, умываюсь, тру лицо, лью воду на затылок — легче. Легче, легче… Раздеваюсь, бросаю все на песок, вхожу в воду, плыву. Плыву. Темп, старина, темп! Разгоняюсь, как глиссер. На тот берег, хорошо, теперь нырнем, под водой, пока есть дыхание, еще, еще, еще — вынырнули — отлично. Вдох-выдох, вдох- выдох. Темп! Опять я маленький глиссер… вот, наконец, и тяжесть в плечах. Теперь можно и расслабиться. Что плохо — не могу лежать на воде, ноги тонут. Приходится ими шевелить, поэтому полного расслабления не происходит. Плыву на спине, чуть шевеля плавниками. Где мои штаны? Возле штанов стоят Валечка и Яша и смотрят вдаль, приложив ладошки ко лбам. Здесь я, здесь! Переворачиваюсь со спины на грудь и оказываюсь лицом к лицу с давешней очаровательной девушкой, которая, как вспоминаю, интересовалась, что со мной случилось и почему я такой бледный? Все в порядке, говорю я и улыбаюсь широко, как только могу, все в полном порядке…
8.06.1991. 22 ЧАСА. ТУРБАЗА «ТУШИНО-ЦЕНТР»
В девять тридцать показали интервью, данное Герингом Московскому телевидению. Девяностовосьмилетний старец выглядел еще вполне браво. Вопросы задавал Павлик Абрамян, человек, для которого не существовало закрытых дверей. Сначала шла дань вежливости: как самочувствие герра Геринга, чем он занимается, как объяснить его неприязнь к журналистской братии — ведь за последние семь лет… и так далее. Герр Геринг пишет мемуары — будет ли пролит, наконец, свет на события апреля сорок второго года? Герр Геринг улыбается: да, раздел мемуаров, где подробно рассказывается как об апреле, так и о декабре сорок второго — а события декабря были куда более значимы для истории Германии, да и всего мира — этот раздел написан и будет опубликован — пауза — через двадцать пять лет после моей смерти. Но хоть намекните, просит Павлик, мы поймем: самолет Гитлера просто разбился сам — или?.. Молодой человек, опять улыбается Геринг, улыбка хитрая-хитрая, разве же это много — двадцать пять лет? Зима-лето, зима-лето… Павлик в отчаянии. Геринг доволен: он опять всех провел. А что думает герр Геринг о ситуации в России? И в связи с этим — о политике фон Вайля? Геринг задумывается, молчит, вздыхает. Я старый человек, говорит, наконец, он, и я иногда жалею, что живу так долго. И иногда мне кажется, что я уже дожил до краха того дела, которому честно служил всю свою жизнь. В промежутках же между этими приступами отчаяния — а может быть, в моменты обострения моего сенильного оптимизма — я думаю, что это не крах, а кризис, и что великая идея национал-социализма: создание Тысячелетнего Рейха арийской расы — возобладает над сепаратистскими устремлениями некоторых народов… к сожалению, и русского народа. Боюсь, однако, что нам еще предстоит пройти через многие испытания, прежде чем Истина предстанет пред всеми в великой своей простоте: нам не выстоять по одиночке. Сейчас, оглядываясь, можно увидеть множество ошибок, злоупотреблений и даже преступлений, совершенных нами, совершенных партией… увы, так сложилась жизнь, история делается смертными людьми, а не непогрешимыми богами, делается без черновиков. Многого хотелось бы избежать, о многом — просто забыть. А кое о чем и напомнить — например, о миллионе германских юношей, погибших или навек оставшихся калеками — о цене, заплаченной за освобождение русского народа и других народов России от кошмара большевизма. Мне хотелось бы верить, что страдали и умерли они не напрасно. Что касается политики фон Вайля, то мне кажется, для хорошего политика он слишком порывист и слишком много