Щербатая ухмылка…
Ксения вздрогнула. Как ни старалась она гнать от себя воспоминания о своем опасном приключении, случившемся в день приезда Иоганна, те против воли назойливо всплывали в сознании. Да, легко ли забыть такое! В тот день Бог словно бы помрачил ее разум. Нет, не Бог, а сам враг рода человеческого близко- близехонько подобрался к ее помыслам, овладел ими, искусил неодолимым любопытством, выманил из дворца, наделив такой хитростью, которая была Ксении прежде несвойственна, а потом и сам, сам собою встал поперек ее пути с гнусными, подлыми речами, от которых девушку до сих пор била дрожь отвращения.
Он был омерзителен ей – омерзителен, словно гад ползучий. Пальцы его ползали по ее рукам словно пауки, но были необычайно сильны – Ксения никак не могла вырваться! И такими же паучьими, липкими, тошнотворными были его речи.
Когда он попытался ее удержать, угрожая, что скажет царю, что провел с ней ночь, она, задыхаясь от ненависти, прошипела:
– Косами своими удавлюсь, если ничем другим не останется. А коли к царю сунешься, тебе еще на пороге горло перережут.
– Резали уже, – усмехнулся незнакомец, чуть повернув голову, и Ксения увидела бледный, видимо, давний шрам, пересекавший шею наискосок. – Резали, да не дорезали! Так что этим меня не возьмешь! Разве что совсем голову отрубят, тогда, может быть, и остановлюсь.
– Жаль, все-таки не дорезали тебя, топор тупить придется! – мстительно бросила ему в лицо Ксения, словно выплюнула, но зря старалась: «плевок» не достиг цели. Напротив! Такое впечатление, что чем больше она ярилась, тем большее удовольствие получал этот мерзкий человек.
– А ведь вы не в батюшку удались, – хмыкнул он, притягивая Ксению к себе еще крепче, крепче уж некуда, и она задохнулась, почувствовав его руку на своей спине. – Он холоднокровен, расчетлив, семь раз отмерит, один отрежет… по слухам, даже не пьет вовсе, умудряется быть воздержанным в этой стране пьяниц. А вы и сами, словно фряжское вино, ударяете в голову, моя дорогая племянница!
Да он сумасшедший! Нашелся дядюшка! И снова Ксению поразила его речь. «Умудряется быть воздержанным в этой стране пьяниц…» «В этой стране»! Словно не о России говорит, а о какой-то чужой, чуждой ему державе. Словно и впрямь пришлый, приблудный из иной земли.
Пришлый. Тот, кого смертельно опасается ее отец. И эти намеки на убийство, на их родство…
Тогда Ксения не смогла понять его иносказаний: была слишком взбудоражена и разъярена, чтобы мыслить ясно. А больше ничего промолвить он не успел: толпа, желавшая последовать за королевичем дальше, в Москву, чтобы поглядеть, как он подъедет к отведенному ему дому близ Кремля, вновь заволновалась, начала напирать, и, на счастье Ксении, этим коловращением ее оторвало от опасного незнакомца.
Чуть выдалась возможность, она выбралась из давки, шмыгнула в первый же проулочек и почти не помнила, как воротилась домой, только чудом отыскав дорогу: небось не была приучена пешком по Москве хаживать. У огородов, у заветной калитки металась Дашутка, молочная сестра, верная служанка и ближайшая подружка Ксении, пособница ее приключения. Бедняга уже почти лишилась ума от страха и рвала на себе свои белобрысые волосенки. В самом деле – не войдешь же во дворец, не станешь же спрашивать, воротилась ли царевна! Жених Дашутки тоже с головой простился, когда госпожа наконец-то появилась. Девушкам повезло проникнуть в покои царевны неприметно, но рассказывать Дашутке, что с нею приключилось, Ксения не стала. Посудачили насчет белой кожи, льняных кудрей и румяных щек герцога Иоганна, похихикали над его большим носом – вот и все. Ксения была так напугана, что воспоминания свои об опасной встрече пыталась отогнать от себя как можно дальше. Но они возвращались, а вместе с ними возвращались и другие – давние.
Много лет назад, может, десять, а то и больше (Борис Федорович в то время еще не взошел на престол, а Ксения была совсем девочкой), случилось ей невзначай услышать один разговор…
В тот вечер она заигралась в покоях отца, где очень любила бывать, а у Бориса Федоровича рука не поднималась выгнать любимую дочку. Ксения забилась под стол, крытый тяжелой парчовой скатертью, да и задремала там. А проснулась от голосов.
– Что ж ты раньше меня не известил? – громко, почти в крик спросил отец, и голос его был полон такой муки, что Ксения не тотчас его узнала. – Что ж молчал?!
– Помилуйте, милорд, я прибыл в Москву почти незамедлительно, как только здоровье мое улучшилось. Не мог же я отправиться в путь, будучи прикован к постели почечной коликой. Но лишь только пошел на поправку… Уверяю вас, что скорее можно было прилететь только на крыльях, – обиженно ответил другой голос, странно, чуть искаженно выговаривавший русские слова.
Этот голос Ксения узнала, пусть и не сразу: раньше он частенько звучал в их доме. Так говорил Еремей Горсей, давний приятель отца, представитель Московской английской торговой компании, всегда проходивший к нему запросто. Правда, у Годуновых Горсей не появлялся уже давно, говорили, он жил теперь в Ярославле, чего требовали интересы его компании. И вдруг нагрянул. Зачем? Чтобы огорчить хозяина?
– А ты видел его? Сам его видел? – с жадным, болезненным любопытством спрашивал Годунов.
– Повторяю, сударь: я видел только Афанасия Нагого, – терпеливо ответил Горсей. – Он был необычайно встревожен, словно бы даже не в себе. Твердил что-то об опасности, которая угрожает царице Марье Федоровне в Угличе, о царевиче… – Тут Горсей многозначительно примолк. – Дескать, их кто-то пытался извести, сжить со свету… Я дал ему поесть, дал припасу в дорогу – и он тотчас уехал.
– Куда? – вскрикнул царь. – Куда уехал?
– Сие мне неизвестно, – отвечал Горсей.
– А проследить за Афонькою ты что, не мог? – простонал Борис Федорович. – Я уверен – он в Нижний, к Бельскому потянулся. В заговоре они против меня, я давно это чую…
– В Нижний путь долог, – отвечал Горсей. – Он никак не мог успеть съездить к Бельскому и воротиться в Углич к концу дознания, так что вам не о чем тревожиться. И вообще, разве не общеизвестно, что молодой царевич сам себя поранил ножом в припадке эпилепсии? Кстати, это наследственная хворь. Помнится мне, батюшка его, государь Иоанн, страдал тем же недугом, который столь старательно врачевал доктор Эйлоф. Отчетливо оживает в памяти, как в тот мрачный день 18 марта, когда царь Иоанн испустил дух, вы поднесли ему в баньке лекарство, приготовленное Эйлофом…
– Молчи, Ерёма! – выдохнул Годунов. – Молчи!
– О, как давно никто не называл меня сим именем! – усмехнулся Горсей. – С тех пор, как преставился царь Иоанн, никто более не осмеливался.
– Господин Горсей, – церемонно произнес Годунов, – не угодно ли откушать после долгого пути? А поскольку известие, доставленное вами, необычайно ценно для меня, я желал бы отблагодарить вас вот этим драгоценным перстнем.
– Ах, милорд, – снисходительно вздохнул Горсей, – это лишь только ваши подьячие охотно унизывают пальцы безделушками, носить кои более приличествует дамам, а не джентльменам. Впрочем, не стану отказываться, хотя вам прекрасно известно, каким образом можно меня воистину поощрить. Я желал бы воротиться из ярославского захолустья в Москву! Интересы моей компании и… – он сделал чуть заметную заминку, – и моей королевы требуют моего присутствия в столице. Ссылка моя продлилась уже весьма долго, вы могли убедиться в том, что… – он хихикнул, – в том, что Ерёма Горсей отменно умеет молчать!
– Извольте, сударь, – не сразу ответил Годунов. – Вы получите все, что пожелаете. А теперь прошу вас к столу.
Ксения насилу дождалась, пока захлопнулась дверь. Ей настолько скучен и бессмыслен показался этот разговор, что она побыстрее вернулась в свою спальню и тотчас забралась в постель. Однако «скучный разговор» чудным образом сохранился в ее памяти и всплывал потом не раз и не два, уже через много лет, когда до Ксении начали доходить некие странные и опасные слухи.
Слухи состояли в том, будто в Польше объявился человек, называющий себя царевичем Димитрием. Болтали, не он был убит в Угличе, а какой-то дворовый мальчишка, царевича же спасли верные люди, вместо него похоронили другого, отведя его врагам и всему народу глаза. И вот теперь Димитрий вошел в возраст и собирает на чужбине рать-силу, чтобы идти на Русь, отвоевывать отцовский престол, обманом захваченный Годуновым.
«Я тот, кого ваш отец боится пуще смерти», – сказал отвратительный приставала на улице. Да неужели отец пуще смерти боится слухов о воскресшем царевиче? Боится самозванца? Но не может же тот человек быть им?!
«Моя дорогая племянница», – назвал он Ксению. Покойный Димитрий был братом царю Федору Ивановичу – сводным, только по отцу, но все же братом. Жена Федора Ивановича, Ирина, – в девичестве Годунова, сестра Ксеньиного отца, царя Бориса. Стало быть, Ксения – племянница (пусть не по крови, а по свойству, но все же племянница) покойному царю Федору. И покойному царевичу племянницей была бы, останься он жив…
«Резали, да не дорезали… Вы и сами, словно вино фряжское, ударяете в голову, моя дорогая племянница!..»
Болтовня все это, глупая, гнусная болтовня! Глумец он и кощунник, а то и впрямь сумасшедший. Забыть о нем поскорее, не вспоминать никогда!
И все-таки этот человек не шел из головы Ксении. И не только из головы! Хуже другое. Он никак не хотел покидать ее тела.
Подружка Дашутка была скромницей лишь по виду, а на деле – совсем иная. Хоть с женихом своим она держалась недотрогою, порой позволяла себе тайком позабавиться с парнями. Конечно, девство свое, самое большое сокровище, она сберегла, но и без потерь можно кое-что узнать о том, что мужики с бабами по ночам делают. Не все, но многое из новых премудростей она поведала и царевне, с которой у Дашутки с раннего детства были наилучшие, самые доверительные отношения. Днем Ксения чистоплотно сторонилась скоромных Дашуткиных прибауток – а как же иначе, небось царевне невместно! – однако по ночам они оживали в горячечных, хоть и безликих видениях.
Когда матушка сообщила о королевиче Густаве, которого прочили в женихи царевне, Ксения невзлюбила его за одно только имя. При мысли, что придется с ним в одну постель ложиться, на душе делалось тоскливо до слез, словно в студеный и пасмурный октябрьский день. А уж когда прослышала про его полюбовницу и двух незаконных детей, и вовсе хоть в петлю лезь. Ксения, не скрываясь, обрадовалась, когда отец дал шведскому королевичу отставку. Датский герцог Иоганн ей понравился куда больше, греховные мысли о нем были приятны, возбуждали любопытство, но отчего-то и смешили Ксению. Ох и нахохотались они с Дашуткой, воображая, как королевич полезет к ней целоваться, а нос-то его мешать станет! Дашутка что-то такое нашептывала, мол, мужики с большими носами большие умельцы в постельных утехах, но Ксении все равно было смешно.
Но ночами, когда царевна оставалась одна, ей было не до смеха. К ней начинали липнуть совсем другие мысли. В сновидениях являлся вроде бы жених богоданный, а на поверку оказывалось, что это не герцог Иоганн, а тот уличный приставала с щербатым ртом, которым он изрекал прельстительные, отвратительные словеса. Руки его ползали по телу Ксении словно пауки. Она просыпалась с перехваченным от ужаса горлом. Тошнота подступала к горлу. Да лучше уж умереть!
Это сны, это только сны, успокаивала себя Ксения. Наяву будет у нее совсем другой муж – красивый, белолицый, нежный, словно девушка! С таким-то не страшно. Может, окажется, что не больно-то и врала Дашутка?..
Увы, Ксении не дано было узнать, какова счастлива была бы ее жизнь с датским королевичем. И все усилия докторов, и пышная поездка царской семьи в Троице-Сергиеву лавру оказались напрасны. Десять дней молились Годуновы над ракой с мощами святого Сергия Радонежского, но не дошли их молитвы до чудотворца: 28 октября жених царевны Ксении умер, так ни разу и не увидав свою невесту. Похоронили его в Немецкой слободе. Вновь высыпал народ на улицы – поглазеть на похороны, и не могли люди решить, что устроил их государь с большей пышностью: въезд королевича Иоганна в Москву либо