Урсуле так, словно всю жизнь мечтал танцевать только с ней.
Наконец пары разбились. Паны, покручивая усы, побрякивая карабелями и поправляя шитые золотом магерки [26], начали выводить фигуры. Танцевали в ту пору незамысловато: танец почти не был набором заранее обусловленных движений – фигуры в нем частенько измышлялись по вдохновению, каждый танцевал что хотел – историю ли своей любви, разлуки, ревности, страсти… И скоро наблюдателями было замечено, что после перемены партнеров унылые движения царевича сменились бурным каскадом прыжков, которые все заканчивались падением на колени перед панной Марианной.
Лицо его было лицом человека, внезапно проснувшегося и не осознающего, что с ним происходит. То впечатление, которое произвела на него сдержанная, изысканная красота Марианны, было оглушающим, ослепляющим. Проведя жизнь по монастырям, Димитрий не знал женщин. В пути до Южной Руси он мимоходом встретил нескольких – из числа тех, которые отдавали тело за деньги. После встреч с ними мужское естество его разгорелось: в Гоще он не пропускал уже ни одной доступной красотки, вскоре сделавшись их любимцем. Однако очи Марианны словно бы отравили его. С этой минуты он хотел только ее, ее одну, и, хотя плоть его порою бунтовала, одна только мысль, что слухи о его распутстве могут дойти до прекрасной панны, вынуждала его к суровой сдержанности. Он покинул прежних любовниц ради нее – и не считал это слишком большой жертвой. Он не знал, какие слова найти, чтобы высказать свою любовь… Танец был хоть каким-то способом выразить чувства, и Димитрий воспользовался им с восторгом.
Однако после третьей или четвертой мазурки, приступив к новому полонезу, он понял, что без слов все-таки не обойтись, и, оказавшись перед Марианной, отверз наконец-то уста:
– Панна… вы не ответили на мое письмо.
– Я не отвечаю на подобные послания, – сухо промолвила Марианна, делая вид, что смотрит в другую сторону.
Они разошлись; несколько фигур Димитрий выполнил с Урсулой, а Марианна – с отцом, который быстро, недовольно шепнул ей что-то.
Неведомо, о чем шла речь между воеводой и его любимой дочерью, однако при следующей перемене фигур она взглянула на Димитрия чуть поласковее, и он, лишившийся из-за ее холодности дара речи, вновь обрел его.
– Панна, прекрасная панна… – забормотал Димитрий. – Моя звезда привела меня к вам; от вас зависит сделать ее счастливою.
– Ваша звезда слишком высока для такой простой девушки, как я, – с легким вздохом отвечала Марианна, однако глаза ее сверкнули таким огнем, что Димитрий рухнул на колени пред ней вопреки всем танцевальным законам.
Испугавшись, она протянула руку, чтобы поднять его, но Димитрий поднес ее унизанные перстнями пальцы к губам.
Фигуры сменились. Димитрий мешал другим танцующим; воевода похохатывал в усы; царевич принужден был подняться, оставить Марианну, перейти к Урсуле и провести ее по залу, как того требовали законы полонеза. Лицо его при этом было лицом человека, разбуженного посреди зачарованного сна.
Когда Димитрий и Марианна вновь сошлись, он опять рухнул на колени, поймал ее руку и самовольно потянул ее к губам с видом умирающего от голода и жажды одновременно.
Марианна, не привыкшая к проявлениям такой страсти у своих прежних рафинированных поклонников, слегка испугалась.
– Моя рука, – проговорила она дрожащим голосом, – слишком слаба для вашего дела. Вам нужны руки, владеющие оружием, а моя может только возноситься к небесам вместе с молитвами о вашем счастии и вашей удаче.
– О да, молитесь за меня, – пылко прошептал царевич. – Молитесь, и я посвящу вам жизнь! Только дайте мне знак, что мои слова не отталкивают вас!
Девушка отвела глаза, некоторое время танцевала с отцом, однако, когда вновь оказалась напротив Димитрия, из женской руки в мужскую скользнула записка, переданная столь стремительно и проворно, что заметили ее не более десятка лишь самых приметливых дам.
Они значительно переглянулись. Ого! Во время бала записок панне Марианне писать было негде, значит, цидулька заготовлена заранее… Можно не сомневаться, что в ней назначено свидание.
Ай да панна Мнишек! Ай да скромница! Ай да недотрога!
Впрочем, каждая из дам втихомолку полагала, что царевич стоит того, чтобы ради него поступиться кое-какими правилами приличий. Он был, бесспорно, некрасив; однако, кроме обаяния, связанного с его таинственным, трагическим прошлым и тем блистательным будущим, которое могло открыться перед ним, он обладал и другими достоинствами, и перед ними не могли устоять большинство женщин. Он был отважен, здоров, так и пылал мощным юношеским жаром, мужеством и ловкостью. Но главный соблазн был – пылкая любовь, которую он, несомненно, испытывал к дочери сендомирского воеводы. Проницательные люди могли бы увидеть, что, намеренно сводя эти два юных существа, пан Юрий Мнишек руководствуется несомненным расчетом; его дочь, по всей видимости, тешит свое пламенное, беспокойное честолюбие. Но претендент отдает ей всю свою душу!
Что и говорить, не одна из прекрасных дам и девиц возмечтала в то мгновение, чтобы именно на нее смотрели с таким жаром эти темно-голубые очи…
Танец длился, длился, но наконец и он закончился, и воевода пригласил гостей освежиться напитками и подкрепиться сластями.
Димитрий и Марианна больше не приближались друг к другу, но беспрестанно обменивались взглядами, которые говорили красноречивее всяких слов.
Они были так заняты взаимным созерцанием, а гости так увлеклись наблюдением за ними обоими, что никто не обращал внимания на Вольдемара Корецкого, который вновь появился в зале и с выражением необузданной ненависти переводил глаза с Димитрия на Марианну. Рука его тянулась к карабеле, и неведомо, чем завершился бы вечер, когда б в дверях не появился вдруг какой-то невысокий хлопец, не подошел к пану Вольдемару и не сказал ему несколько слов, после чего Корецкий торопливо вышел, бросив на прощание на Димитрия только один взгляд, в котором читалось мстительное торжество.
Апрель 1605 года, Москва, Кремлевский дворец
– Теперь идите.
Царь тяжело опустился на табурет, услужливо подставленный служителем.
– Дозволь при тебе побыть, батюшка! – умоляюще пробормотал сын Федор.
– Нет, идите, все идите! – Борис Федорович досадливо махнул рукой, и даже в неверном свете единственного оставшегося в подземелье факела стало видно, как вздрагивает его поседевшая голова, как исхудала шея, торчащая из тяжелого, шитого драгоценностями ожерелья.
Борис услышал, как проскребла по каменным плитам разбухшая, осевшая дверь, и почувствовал, что наконец-то остался один. С той минуты, как он принял на себя сан, ему редко удавалось побыть в одиночестве. Даже в своем спальном покое он всегда ощущал чей-то стерегущий, якобы почтительный взор.
Вот именно что якобы! Поднявшийся к трону из самых низов, отлично знающий, что русский двор в это смутное время – сборище ядовитых пауков, посаженных в одну корчагу [27], Борис не верил никому и никогда. Ну разве что жене своей Марье доверял государь. Дочь Малюты Скуратова, рабски служившего Грозному, бывшего ему верным псом, Марья Григорьевна [28] унаследовала от батюшки черты такой же собачьей верности своему господину и повелителю. Борис Федорович являлся ее мужем, господином и повелителем, и Марья Григорьевна готова была лизать его руки и оправдывать всякое его деяние. Иной раз она даже опережала мужа в желании услужить ему. Чего стоила прошлогодняя встреча с инокиней Марфой, некогда звавшейся Марьей Нагой и бывшей седьмой женой Ивана Грозного.
Господи, твоя воля… Седьмая жена! Иная женщина постыдилась бы такого титула, ведь церковью сей брак за действительный не признавался, а эта все пыжится, все не может забыть, что некогда родила государю сына, которого спустя несколько лет зарезали Битяговские да Осип Волохов по приказу…
Борис криво усмехнулся. Нет-нет да и просочатся тщательно зарытые, глубоко в землю закопанные, но не похороненные слухи о том, что злодеи действовали по прямому приказу Бориса Годунова, бывшего в то время еще шурином царя Федора Ивановича (царствие ему небесное, убогому!). И остаток Федорова правления, и все восемь годков своего царствования прожил Борис Федорович под гнетом этого обвинения, ну а теперь Господь вдруг проявил поистине диаволово лукавство: взял да и наслал на русскую землю этого якобы воскресшего царевича…
Одно из двух: или на самом деле Бог уберег отпрыска Марии Нагой, отвел руку Битяговских и Волохова, – или тот, кто подступил к Москве во главе польского войска, в самом деле вор и самозванец, расстриженный поп и прочая, и прочая, и прочая. Кстати сказать, армия его уже не только и не столько польская, сколько русская, ведь множество воевод со своими полками приняли сторону претендента, выражаясь по-европейски. Изменники, неверующие… аки дети малые, коим лишь бы игрушка поновее да позабавнее! А ведь помнил, помнил Борис, сколько раз народ в един голос, в един крик молящий предлагал ему шапку Мономаха, венец государев и державу. В пыли валялись, ноги ему лобызали: не оставь, господине, будь отцом нашим милостивым.
Просили, да… А он отказывался снова и снова, ничем не рискуя, не опасаясь, что народу и собору церковному надоест просить. Он доподлинно знал, что сделается русским государем, – жребий сей ему был предсказан. 1 сентября 1598 года венчаясь на царство, не сомневался, что призван надолго, если не на век, то на многие десятилетия. Плевать он хотел на пророчество какой-то волхвовательницы [29] Варвары, предрекшей ему всего только семь лет верховного владычества. «Болтает пустое», – подумал Борис тогда и решил проверить, какова она там пророчица. Повелел привести жеребую кобылу и вопросил:
– Что во чреве у сей скотины?
– Жеребец, шерстью ворон, белогуб, правая нога по колено бела, левое ухо вполы [30] бело, – ни на миг не запнувшись, ответствовала Варвара.
– Левое ухо вполы бело? – глумливо повторил Борис. – Ну а это мы сейчас поглядим! Зарежьте кобылу и вспорите ей брюхо!
И что же? Варвара все в точности угадала. Стало быть, срок Борисову царствованию и впрямь должен был истечь через семь лет.
В ту пору ему и это казалось величиной небывалой. Воскликнул самонадеянно: «Да хоть бы и семь дней!»
Как же, семь дней! Держи карман шире! Продвинувшись к трону крадучись, неслышными шагами, на кошачьих лапках, завладев желанной добычею, он уже не собирался ее выпускать. Тем паче что Варвара оказалась не вполне права. Не семь, а восемь лет просидел Борис на троне, но тут, видать, и вышел ему предел. Вот уже полки самозванца под стенами Москвы, осталась Борисову дому одна надежда – на Бога. На Бога – да вот еще на эту каменную бабу, которую государь приказал вытесать и притащить сюда, в подземелье, пред которой он сидит, словно какой-нибудь идолочтец в своем поганом капище.
А что, разве не так? Если не произойдет некоего чуда и не удастся разгромить лживого царевича, будут, будут-таки принесены этому идолу жертвы великие и страшные.
Борис, кряхтя, приподнялся с табурета, вынул из настенного светца факел и осторожно поднес его к стеклянице, которую держала в своей тяжелой лапище каменная баба. Стекляница была всклень наполнена маслом, из коего поднимался фитиль. Затеплился огонек, бросая причудливые сполохи на грубые, небрежно вытесанные черты.
Борис и не хотел, а усмехнулся. Вольно или невольно каменотесец придал статуе черты, крайне схожие с ликом царицы Марьи Григорьевны. Да, некогда Марьюшка Скуратова-Бельская была хороша, словно маков цвет, нежна, как розовая заря, голосок имела сладкий, будто у малиновки, птички певчей, но с годами