Теперь пора вернуться к тому, ради чего он их тут всех собрал.
– Но будет болтать, – сказал он с неожиданной суровостью, ощущая, как с каждым его словом никнут головы стрельцов, испугавшихся суровости того, кто только что с ними говорил как добрый брат, а теперь взял тон непреклонного отца. – Вижу я: что бы ни говорил, что бы ни делал – вам все не по нраву. Взятки запретил судейским брать – плохо! Помещики крестьян лишаются, если не кормят их, – плохо! Сам лично челобитчиков принимаю, никого не гнушаюсь – плохо! Даже, видать, то плохо, что с вами тут говорю. Надобно было отдать вас на расправу и казнь, как мятежников.
– Мы не мятежники! – послышались выкрики. – Мы ничего не знаем! Нам головы возмутили, а мы поддались. Покажи нам тех, кто тебя убить умышлял, мы с ними поговорим по-свойски.
По знаку Димитрия вывели тех семерых, захваченных в кремлевских покоях.
– Смотрите, вот злодеи, они повинились и показывают, что вы все зло мыслите на вашего государя!
Димитрий махнул рукой и ушел во дворец.
И что тут началось… Желая во что бы то ни стало вернуть расположение своего государя, стрельцы бросились на этих семерых и руками, без оружия и палок, растерзали их в клочки. Маржерет потом клялся, что в жизни своей не видел такой ярости! Они даже кусали бывших сотоварищей зубами. А один особо рьяный стрелец в неистовстве откусил у обреченного ухо и жевал его. Потом толпа грянулась лбами в землю и кричала:
– Помилуй нас, государь!..
Государь их помиловал и отпустил – всех, за исключением тех, кого вывезли на телеге в образе не человеческом, а кровавых кусков.
Он был доволен разговором. Недоволен остался только Басманов, который не переставал твердить, что Андрюшка Шеферединов так и исчез бесследно. Как его ни искали, найти не удалось.
Но куда хуже, думал Басманов, то, что не удалось найти истинных виновников заговора и обезвредить их.
Май 1606 года, Белозеро
– Разве ты его не видишь? – слабым голосом спросила сестра Ольга. – Вот же он, белый голубок. Прилетел с первыми лучами солнца, сел на оконницу, стукнул клювиком…
– Ну, прилетел так прилетел, – с деланым спокойствием отвечала молоденькая послушница Дария, в то же время с суеверным ужасом поглядывая на больную.
Склонилась над лежащей, со всех сторон подталкивая тощенькое одеялко под ее ослабевшее тело:
– Ты спи, ты спи лучше.
– Не могу я спать, – слабо выдохнула сестра Ольга. – Посторонись… хочу видеть его.
Дария отпрянула. Больная вытянула шею, чуть приподнялась, напряженно всматриваясь в окошко. Дария тоже вся напряглась, изо всех сил пытаясь разглядеть то, что видела больная, но что оставалось незримым для здоровой.
А может, и впрямь голубок здесь? Вот перестал копошиться на оконнице, уставился бусинками глаз на измученную женщину. Вдруг забил, забил крыльями, но не взлетал, цеплялся лапками за переплет, а воздух вокруг него так и засвистел! Больная вскрикнула, за ней вскрикнула и Дария…
Рядом послышался слабый стон. Повернула голову – сестра Ольга лежала с закрытыми глазами, из-под сомкнутых век медленно, словно тоже обессилев, сползала слеза. Губы беззвучно шевелились.
Молится? Неужели? Ведь за все это время Дария не слышала ни одной молитвы от полуживой женщины…
Сестра Дария лишь недавно появилась на Белозере: монастырь в Безводном, где она жила прежде, сгорел. Погибло несколько инокинь, а оставшиеся разбрелись по другим обителям, ближним и дальним. Дария поначалу долго плакала, никак не могла привыкнуть к жизни в суровом, холодном, истовом Белозере, настоятельница коего, мать Феофилакта, славилась суровостью что к себе, что к сестрам, а также обрядной истовостью. Не то что мать Евлалия из Безводного! Та привечала Дарию с самого первого дня, как отец отдал ее в обитель (лишний рот в полунищей семье, где рождались год за годом одни дочери, ни к чему, замуж бы девку отдать, но только один жених приданого от своих невест не требует, и это небесный жених!), ласкала ее, точно родную дочь, поместила в келейку потеплее да посветлее, близ своей собственной, и Дария (в миру званная Лушкой) уж решила, что монастырская служба не так горька, как ей казалось прежде, когда мир человеческий ее отринул. Однако длилась та благостная жизнь недолго…
Мать Евлалия вечно мерзла по ночам: была она высока ростом, редкостно худа, со смугло-желтоватой кожей; не иначе, кровь у нее была рыбья, – келейку ее топили чуть ли не в июльскую жарынь, а ее все познабливало. И вот как-то раз она велела Дарии спать в ее постели, чтоб теплее было. Еще когда Дария была Лушкой, она всегда с сестрами на одной подушке да под одной ряднушкой спала – зимнюю стужу только так и можно было перетерпеть: покрепче прижавшись друг к дружке да набросав поверх все тряпье, которое только можно было сыскать в их убогом домишке, – поэтому она с охотой готовилась исполнить приказание матушки настоятельницы и прийти к ней на ночевку. Мать Евлалия сулила угощение: свежий хлеб и рябину в меду, варить которую была большая мастерица и которой порою наделяла самых прилежных сестер.
Тем же вечером, возвращаясь из трапезной, Дария вдруг услышала, что ее кто-то тихонько зовет. Оглянулась – перед ней стояла сестра Феодора, появившаяся в обители, как слышала Дария, незадолго до нее самой. Их часто путали, этих двух сестер во Христе, ибо они были похожи, словно и впрямь родные: обе маленькие, кругленькие статью, розовощекие, с россыпью веснушечек на вздернутых носишках, а щеки что у той, что у другой были как маков цвет. Поначалу Феодора встретила Дарию приветливо, а потом вдруг стала дичиться, косилась на нее, и голубые глаза в окружении длинных светлых ресниц глядели порою люто, словно на невесть какую врагиню. Вот и сейчас – зыркнула исподлобья, пробормотала: «Тронешь ее – убью, вот те крест святой! Не побоюсь греха, убью!» – и ну бежать по узенькой тропке прочь от трапезной!
Ничего не понимая, Дария не больно-то испугалась, только перекрестила спину убегающей Феодоры и подумала: не иначе, в ту бес вселился. Кого нельзя трогать Дарии? Почему? Что за чепуху она мелет? А может, умом тронулась, заболела?
Из одной только заботы о сестре Феодоре Дария рассказала об этом разговоре матушке настоятельнице. Было это тем же вечером, когда Дария пришла в ее келейку на ночевку. На столе стоял кувшин с горячим молоком, от которого в сыроватом и тесноватом помещении распространялось приятное тепло, лежали ломти свежеиспеченного хлеба, намазанные медовым рябиновым вареньем. Тут-то, угостившись от души, Дария и поведала об угрозе Феодоры.
Испитое, всегда бледное лицо матушки Евлалии побагровело, словно настоятельница вот только что вышла из парной баньки.
– Ах, нахальница! Ужо достанется ей от меня! – пробормотала она грозно, а потом рывком подняла Дарию с лавки, на которой та сидела, разморенная теплом и сытостью. – Ложись в постель. Я скоро приду.
Дария одного и хотела, что лечь спать. Смежила веки – и сон поплыл, поплыл… Чудилось, вот только накрыл он девушку, словно пуховое одеяло, как вдруг завизжало все вокруг, заорало:
– Пожар! Горим! Спасите!
Дария с трудом открыла глаза – и увидела пляшущее в окне пламя. Из-за двери тоже лезли огненные языки. Она не сразу поверила своим глазам. Голова болела, мысли путались. Больше всего на свете хотелось снова закрыть глаза и уснуть, чтобы этот кошмар ушел, как пришел. Но за окном кричали так громко, что вновь забыться сном не удалось. И постепенно в ее угоревшую, одурманенную голову проникла мысль о смертельной опасности. Руки и ноги едва слушались, но все же она нашла в себе силы встать и, накрывшись одеялом, вывалиться в дверь.
Одеяло загорелось, волосы Дарии занялись, затлели, на лбу надолго остались ожоги, но все же она спаслась. Почти без памяти опустилась на траву, и чудилось ей, будто она прямиком попала в ад: все вокруг горело, полуодетые сестры метались меж полыхающих строений, из иных келеек неслись нечеловеческие вопли…
Вот так и сгорела обитель. Эти места не зря исстари звали Безводными! Погибла мать Евлалия, сестры сперва бедовали беспризорно на пепелище, а потом разбрелись кто куда. Дария прибилась к пожилой сестре Мелании, вместе они и пришли в Белозеро. По пути мучились несказанно: мерзли, голодали, от лютых волков бегали, от охальных мужиков едва не потерпели насилия – только молитовкой Христовой и оборонились. В эту годину бедствий хворая Мелания порою забывала о христианском смирении и начинала на чем свет стоит клясть Феодору-поджигательницу, а заодно и матушку Евлалию. «Ее-то с чего», – недоумевала Дария, пока однажды Мелания не рассказала ей про неудобь сказуемое пристрастие матушки настоятельницы к молоденьким послушницам, особенно малорослым, пухленьким и веснушчатым. Любимицей ее была Феодора, и в ее лице Евлалия нашла себе истинную пару. Но, видать, и чрезъестественная любовь ведает обычную ревность и месть. Стоило появиться свеженькой, нетронутой глупышке Дарии, как Феодора матушке настоятельнице приелась. Но молодая инокиня не стерпела измены, помутилась от горя и без того слабеньким умишком. Ишь, чего натворила, окаянная душа! И сама в гроб сошла, и полюбовницу за собой увела, и сколько безвинных душ туда же низринула…
Дария по наивности и невинности своей половины из рассказанного Меланией не поняла, а второй половине не больно-то поверила. Уж больно Мелания была ворчливая да неприветливая, а матушка Евлалия – ласковая и добрая. Наветкам о такой не хочется верить! Да и где это видано, чтобы бабы с бабами жили, как мужья с женами живут? Враки это. Враки одни!
А может, и не враки, подумала она позднее, когда уже очутилась в Белозере. Во всяком случае, мать Феофилакта явно знала что-то дурное про Евлалию: уж она так-то гадливо поглядывала на измученных сестер, более похожих на нищенок-побирушек, чем на смиренных черниц, уж так-то брезгливо поджимала губы, так-то презрительно шипела на них! Ясное дело: случись ее воля, выгнала бы погорельщиц вон! Но, на счастье бедных побродяжек, воля была не матери Феофилакты, а Отца нашего Небесного. И, повинуясь ей, настоятельница в конце концов приняла сестер Меланию и Дарию в обитель.
Конечно, послушание каждой дано было самое что ни на есть суровое: Меланию отправили чистить отхожие места, ну а Дарию, по младости лет и слабости телесной, приставили ухаживать за болящей монахиней – сестрой Ольгою.
Она истекала кровью из женского места и столько потеряла этой крови, так исхудала и обессилела, что Дария порою дивилась, когда еще ловила ее слабое дыхание. Судя по всему, сестра Ольга давно должна была умереть. Дария втихомолку дивилась, что же должно было содеяться с женщиной, чтобы у нее открылось такое кровотечение, однако, у кого она ни спрашивала об Ольге, ответа добиться не могла. Такое ощущение, что сестрой Ольгой брезговали, словно шелудивой собачонкой, и не зря поручили ухаживать за ней именно Дарии, которую в Белозерской обители тоже считали чем-то вроде паршивого щенка. И косоротились, и задирали носы, и строили из себя святых и праведных, и отмалчивались на все вопросы Дарии… Только случайно узнала она – от той же сестры Мелании, которая и при своем унылом послушании умудрялась видеть тайное и слышать неявное, – что Ольгу привезли в монастырь брюхатою, держали в стороне от других инокинь, в уединенной келейке, под присмотром, чтоб не сбежала, она билась, тосковала, мирячила [53] с горя, а потом у нее вдруг случился выкидыш, причем на таком сроке, когда и ребенок не выживет, и матери сие смертельно опасно.
И снова пришлось глупенькой Дарии вытаращить свои наивные голубенькие глазенки. Брюхатая монахиня… да это еще похлеще, чем монахиня-женолюбица!