которым не дано уверовать. Это было в его гороскопе — отсутствие веры. Что тут можно сделать? Однако он забывал добавить, что он выбрал стезю знания и тем самым подрезал себе крылья.
Лишь спустя годы он в разговоре со мной слегка коснулся сущности и первопричины своей кастрации, которую называл отсутствием веры. Корни ее были в его детских годах, в отсутствии родительской ласки и заботы, в извращенной жестокости учителей, особенно одного из них, который самым бесчеловечным образом унижал и мучил его. Это была отвратительная, горькая история, вполне оправдывавшая его низкий моральный дух, его духовную деградацию.
Перед войной, как всегда, царило нервное возбуждение. С приближением конца все исказилось, разбухло, ускорилось. Богачи были деятельны, как пчелы или муравьи, стремясь сохранить свои капиталы и активы, особняки, яхты, ценные бумаги, рудники, бриллианты и сокровища искусства. Один мой близкий друг тогда мотался с континента на континент, оказывая услуги этим охваченным паникой клиентам, которые пытались дать деру. Он рассказывал истории просто невероятные. И в то же время такие знакомые. Такие старые. (Можно ли представить себе толпы миллионеров?) Невероятные истории рассказывал и другой мой друг, инженер-химик, который появлялся, как на обеденный перерыв, и тут же снова исчезал где-нибудь в Китае, Маньчжурии, Монголии, Тибете, Персии, Афганистане, то есть там, где затевалась очередная дьяволиада. И всегда это была все та же история — об интригах, грабеже, взяточничестве, вероломстве, самых сатанинских заговорах и планах. До войны оставался еще примерно год, но признаки были безошибочны, признаки не только Второй мировой, но войн и революций, которым предстояло последовать за ней.
Даже «богему» повыметало из ее щелей. Поразительно, как много молодых интеллектуалов уже было согнано с места, оказалось не удел или в положении пешек на службе у неведомых хозяев. Каждый день ко мне наведывался самый неожиданный народ. Всех интересовал только один вопрос: когда? Чтобы успеть взять от жизни все! И мы брали, мы, кто держался до последнего гудка отходящего парохода.
Морикан не принимал участия в этом бесшабашном веселье. Он был не из тех, кого приглашают на шумную вечеринку, которая обещает закончиться скандалом, пьяным беспамятством или визитом полиции. Да у меня и мысли такой не возникало. Когда я приглашал его пойти куда-нибудь поесть, я с большой осмотрительностью выбирал двух-трех человек, которые могли бы составить нам компанию. Обычно это были люди одного круга. Астрологическая братия, так сказать.
Однажды он явился ко мне без предварительной договоренности, что для Морикана было редкостным нарушением правил этикета. С ликующим видом он объяснил, что весь день провел у книжных развалов на набережной. Наконец он выудил из кармана маленький сверток и протянул мне. «Это
Книга, а это была книга, оказалась бальзаковской «Серафитой».
Не возникни тогда «Серафита», очень сомневаюсь, что мое приключение с Мориканом закончилось бы так, как оно закончилось. Скоро вы увидите, какую цену пришлось мне заплатить за этот замечательный подарок.
Пока же хочу подчеркнуть, что в соответствии с лихорадочностью жизни в то время, ее убыстрившемся ритмом, ее особым безумием, которое сказалось на всех, на писателях, возможно, больше других, по крайней мере, на мне, возросла и интенсивность духовной жизни. Люди, чьи пути пересекались с моими, ежедневные события, которые другому показались бы мелкими, воспринимались мною совершенно по-особому. Во всем было
Завтрак
Легонько рыгая, ковыряясь в зубах, пальцы дрожат от нетерпения, окидываю взглядом комнату (словно желая убедиться, что в ней полный порядок), запираю дверь и плюхаюсь на стул у машинки. Можно начинать. Мозг пылает.
Но какой же из ящиков китайского бюро открыть первым? В каждом — рецепт, предписание, формула. Некоторые составлены в шестом тысячелетии до нашей эры. Некоторые — еще раньше.
Сперва надо сдуть пыль. Особенно пыль Парижа, столь мелкую, столь вездесущую, столь незаметную. Надо возвратиться к корням — в Уильямсбург, Канарси, Гринпойнт, Хобокен, к каналу Гованус, бассейну Эри, товарищам по детским играм, которые сейчас гниют в могиле, в колдовские места вроде Глендейла, Глен-Айленда, Сэйвила, Пачога, к паркам, и островам, и бухтам, ныне превращенным в свалки. Надо думать по-французски и писать по-английски, быть невозмутимым и писать яростно, изображать мудреца и оставаться дурнем или болваном. Надо уравновесить, что не уравновешено, и при этом не свалиться с каната. Надо пригласить в головокружительно высокий зал лиру, известную как Бруклинский мост, и в то же время сохранить вкус и аромат Пляс де Рунжи. Надо, чтобы присутствовало настоящее мгновение, но беременное отливной волной Великого Возвращения...
И как раз в это время — слишком много предстояло сделать, слишком много предстояло увидеть, слишком много предстояло выпить, слишком много предстояло переварить — начали, как вестники далеких, но странно знакомых миров, появляться книги. «Дневники» Нижинского, «Вечный муж», «Духдзена»,
