остановилось время, и я постепенно терял рассудок, безуспешно пытаясь заставить себя работать. Вряд ли я был таким плохим мужем, как герой 'Сияния'. Ни единого разу я не пытался зарубить жену и детей топором, но вряд ли Катерина посчитает это смягчающим обстоятельством.
Уже вторую неделю я жил в доме, который прежде всего предназначался для детей. Подвесная игрушка лениво кружилась от сквозняков, а маятник в виде синей птицы маниакально раскачивался взад- вперед под часами-радугой; отдельные островки движения лишь подчеркивали безжизненную и зловещую тишину, в которую погрузилась детская. Я не хотел ничего менять, комната была готова к приему своих жильцов – когда бы они ни вернулись. И по-прежнему, чтобы спуститься по лестнице, мне приходилось открывать калитку, оберегающую детей от падения по ступенькам; все так же я открывал защелки, чтобы добраться до содержимого шкафов. Я позволил себе лишь одну перемену – смешал магнитные буквы на боковой стенке холодильника, из которых Катерина выложила на уровне глаз слово 'у6людок'. Сколько же времени она искала букву 'б', прежде чем решила заменить ее цифрой '6'? Я был одиноким смотрителем образцового семейного дома – меблированное жилище ждало жену и детей, главное, чтобы пожелали вернуться сюда. Дом – от подвала до чердака – был оснащен всевозможными хитрыми устройствами, чтобы уберечь наших детей от неприятных случайностей, но но одно маленькое несчастье с ними все же произошло: их родители расстались. Подумать только, мы бегали по магазинам, разыскивая затычки для розеток, крышки для видеомагнитофонов, замки для шкафов, калитки безопасности и барьеры, чтобы Милли не скатывалась с кровати, но ни разу, ни в одном магазине нам не попалось средств от развода, к которому мы теперь неслись на всех парах. Ладно, пусть дети растут без отца, а мать будет влачить одинокую жизнь без мужа – зато малыши никогда не упадут с трех ступенек, что ведут на кухню, а это самое главное.
Я хотел, чтобы они вернулись. Я так сильно хотел из возвращения, что чувствовал себя разбитым и опустошенным. Я побывал у родителей Катерины, умолял ее вернуться, но она заявила, что не готова со мной говорить, потому что я эгоистичный подонок, обманул ее доверие, а сейчас – половина четвертого ночи. Поэтому на долгие недели единственным светлым пятном в моей жизни стали встречи с детьми, на которые Катерина холодно дала разрешение. Мы встречались раз в неделю на продуваемой всеми ветрами детской площадке в Гайд-парке, и с деревьев слетали последние листья. Мы молча стояли, наблюдая за играющими детьми, и молчание было таким гнетущим, что время от времени я вскрикивал: 'Нет! Не надо съезжать с большой горки, Милли', – а Катерина говорила: 'Все в порядке, Милли, если хочешь, можешь скатиться с большой горки', – и хотя смотрела при этом на Милли, на самом деле, обращалась ко мне. Предполагалось, что эти несколько часов в неделю станут временем свободного общения с детьми, но я так и не смог понять, о какой свободе идет речь. Я проводил с ними напряженный, неловкий час, а затем понимал, что надо возвращаться домой одному.
Я опять вел двойную жизнь. Проводил в одиночестве долгие дни, когда мог делать все, что захочу. И дни эти перемежались короткими мгновениями в компании жены и детей. У Катерины хватило сообразительности отметить это обстоятельство:
– Ты ведь этого хотел, не так ли? Изредка видеть нас, а все остальное время жить в своей берлоге. Ты по-прежнему видишься с детьми, играешь с ними, но ты избавлен от нудной и тяжелой работы. Единственное отличие – теперь ты можешь круглыми днями валяться на более широкой кровати.
– Это несправедливо, – возразил я и попытался объяснить себе, почему несправедливо.
Если смотреть со стороны, то я действительно вел похожее существование, но раньше-то я верил, что устроил себе идеальную жизнь, отбирая самое лучшее из каждой половины; теперь же я был глубоко несчастен. Половины моей жизни больше не подчинялась мне, теперь не я щедро выделял себе время для отцовства, но мне его выделяли. Власть перешла в руки Катерины. Мой тайный аванпост сопротивления диктатуре детей пал, выданный доносчиком. И меня отправили в родительскую Сибирь, приговорив к одиночной ссылке с правом двухчасового свидания раз в неделю.
Хотя свидания эти происходили по инициативе Катерины, она была так зла на меня, что едва могла вынести, когда я перехватывал ее взгляд. В первую встречу я попробовал поцеловать ее в щеку, что оказалось серьезным просчетом. Стоило мне наклониться, как она отшатнулась, точно ошпаренная; поцелуй пришелся в ухо. Пришлось сделать вид, будто так и задумывалось. Я пытался оправдаться, утверждая, что мое поведение не было столь уж дурным, – я ведь мог вступить в связь с другой женщиной, – но, к моему огорчению, Катерина объявила, что предпочла бы измену с женщиной; тогда бы можно было списать мое поведение на мужскую ненасытность.
Катерина выглядела усталой. Наверное, плохо спала, поскольку теперь ей надо всегда находиться рядом с детьми. Дети всегда рядом. Я тоже устал, я плохо спал – вдали от них. Живот Катерины уже принял карикатурные размеры. Либо она была чересчур беременной, либо уже родила и прятала под свитером резиновый мяч. Мне хотелось потрогать живот, пощупать его, поговорить о нем, но третий ребенок был еще менее досягаем, чем двое других. Мне хотелось расспросить Катерину, как она готовится к важному дню, но я боялся услышать ответ на вопрос, где мне находиться во время родов. Она скорее всего ответила бы: 'В Канаде'. Пока наш зародыш превращался в маленького человека, – обзаводился глазами и ушами, сердцем и легкими, кровеносными сосудами и нервными окончаниями, а также прочими удивительными штуками, что возникают словно сами по себе, – любовь его родителей таяла и умирала. Если б только младенцы появлялись в момент родительской страсти, а не девять месяцев спустя, когда любовь обратилась в прах.
– Ну? Ты собираешься поиграть с детьми? – спросила Катерина.
– Ну, да.
И я попробовал стать самым непосредственным и забавным папой – насколько такое вообще возможно под инквизиторским оком матери, подумывающей о разводе. Милли опять забралась на лесенку.
– Милли, я сейчас тебя поймаю! Хочешь?
– Нет.
– Тогда, может, покачать тебя на качелях?
– Нет.
– Поймал! – воскликнул я, весело стаскивая ее с лесенки. Нервозность породила неловкость, и я то ли слишком крепко схватил Милли, то ли дернул, но она вдруг заплакала.
– Что ты делаешь? – взвилась Катерина.
Она забрала Милли, прижала себе, прожигая меня ненавидящим взглядом. Возможно, с Альфи повезет больше, понадеялся я. Несколько недель назад он начал делать первые шаги – этого зрелища я был лишен, – и уже уверенно топал, лишь изредка шмякаясь на задницу. Альфи стоял у качелей и бросал в них маленькие камешки. Чувствуя, что Катерина наблюдает за мной, я присел рядом с ним на корточки и тоже швырнул камешек в металлическую стойку. Альфи радовался, когда камень звякал о металл. Ему не надоедало слушать этот лязг. Через пять минут меня достало швырять камни, но он так расстроился, что пришлось продолжить обстрел качелей. Изобразив на лице многострадальную улыбку, я обернулся, но Катерина и не подумала улыбнуться в ответ. Я продрог до костей, сидеть на корточках было уже невмоготу, но и опуститься на колени я не мог – слишком мокрой была земля, так что пришлось остаться в скрюченном состоянии; с каждым скрежещущим ударом камешка о стальную стойку кровь по капле отливала от моих ног. Мне всегда хотелось знать, какие именно действия позволяют завоевать доверие ребенка, а какие – банальная потеря времени.
В конце концов, я не выдержал и шлепнулся на скамейку возле Катерины. Надо все-таки поговорить о случившемся. Катерина жила со своими безумными родителями, диктаторские замашки которых достигли пика – сезон охоты на мокриц уже закончился, и заняться им было нечем.
– Наверное, тебе непросто? Ну… жить с папой и мамой, когда у тебя дети и заботы?
– Да.
– Как долго собираешься оставаться у них? Уже думала об этом?
– Нет.
– Может, вернешься домой?
– А куда переедешь ты?
Вот так – расколдовать ее мне не удалось.
– Никуда, буду помогать тебе. Я съехал с квартиры.