«Хватит об этом, — сказал себе Будков, — утро вечера мудренее». Он поглядел на часы и посчитал, что может еще помозговать над приспособлением. Протянул руку и взял с полки сухарик.
Когда он спускался с чердака, взвизгнула доска перилец, она не скрипела, не пищала, а взвизгивала, как только он в темноте к ней прикасался, каждый раз он давал себе слово прибить ее, но все забывал в суматохе дней. «Завтра дам парню молоток, пусть приколотит. Пусть приучается…»
Сын спал, и жена спала. Будков чиркнул спичкой — посмотрел, где стул, на который он вешал одежду.
— Что? — приподняла голову жена.
— Спи, Лиза, спи, — успокоил ее шепотом Будков. — Да, знаешь, я решил Ливенцова не увольнять.
Лиза ничего не ответила, Будков нагнулся, нашел ее пухлые губы, поцеловал, он любил их. Стягивая рубашку, он думал о своем решении и радовался ему, тяжесть свалилась с плеч, черт с ним, с этим самодуром Петром Георгиевичем, найдем иной способ выбить проклятые деньги. Он долго не мог заснуть, все ворочался, Лиза во сне вздыхала, а Будков говорил себе: «Так лучше, и совесть жечь не будет». Он был взволнован собственным решением и повторял: «Ну и правильно, ну и правильно…» Вот только досадно было, что завтра же предстояло ему начать свару с Тереховым, а в союзники в этой войне приходилось брать Олега Плахтина. А что оставалось делать?
30
— Передайте два по пятнадцать.
— Пожалуйста, два по пятнадцать.
— До Куржоя, что ли? — спросила кондукторша.
— Я не знаю, до чего тут по пятнадцать, — сказал Олег.
— До Куржоя, до Куржоя, — крикнул парень, — билеты не рвите, не надо.
— Спасибо, — сказала кондукторша.
— А почему же это не рвите-то? — с вызовом сказал Олег.
— А тебе-то какое дело! — рассердился парень. — Стой да помалкивай. Мы сами дружинники.
Рябенькая тонколицая кондукторша посмотрела на Олега, как на врага народа.
— Ишь какой контролер нашелся, — проворчала старуха, соседка Олега. — Деньги, наверное, большие получает.
— Вы бы свою корзинку с золотом на пол поставили, — обернулся Олег к бабке, — я ее не украду. А то мне по ногам стучите.
— Держи, бабк, держи на весу, — засмеялся парень, — неизвестно, что это за тип. Ноги, видишь, ему свои жалко!
Все вокруг зашумели, загудели, возмущаться принялись и уж конечно возмущались им, Олегом, улюлюкали ему, ну не улюлюкали, а просто шуточки сыпали, грубые, глупые да соленые, как грузди из кадок, и ужасно были довольны разгулявшимся своим остроумием. Олег стоял молча, гордый и спокойный, и словно бы не слышал ничего и обо всем забыл.
Автобус ковылял, покачиваясь, подпрыгивая, увязал время от времени в грязи, и тогда доброхоты принимались его толкать, и потом, когда он полз дальше и колючие ветки шлепали по его голубым бокам, Олегу казалось, что это не мотор тянет машину вперед, а продолжают ее толкать люди, те самые доброхоты, что выскочили на остановке; они и сейчас, наверное, бежали сзади с руганью, упершись плечами в металл, разбрызгивали сапогами грязь. Час ехали, потом второй, а вокруг все была тайга, телега выбралась бы к Куржою быстрее, а уж Сосновка казалась сейчас дальней камчатской деревней.
Олег стоял час и стоял другой, и ноги его устали, да и не было, наверное, клеточки в его теле, которая бы не устала в последние дни, а отчаянный вчерашний переход по сопкам да закончившийся вежливыми словами разговор с начальником поезда вконец измотали его. «Чего я злюсь на всех вокруг, — думал Олег, — мне на себя надо злиться!»
Теперь, когда он остыл, когда он смог трезво, как бы со стороны взглянуть на их с Будковым беседу, когда он вспомнил все, что заставило сейбинцев и Терехова послать его Святославовым гонцом, теперь, когда автобус потряхивал да подбрасывал его, он понял, что предал Терехова. Он и называл себя теперь предателем и простить себе ничего не хотел: ни того, как улыбался Будкову, ни то, как вдруг посчитал его доводы справедливыми и быстренько-быстренько этак отделил себя от всех: я-то, мол, иного мнения, но меня послали, не мог простить себе того, как вдруг — от страху ли, от желания ли угодить Будкову — наговорил на Терехова черт знает что. А пуще всего Олега жгло сознание собственного ничтожества и того, что он был раздавлен Будковым, растерялся, бумажки какие-то липовые осилить не смог и так хотел, чтобы поскорее кончился мучительный для него разговор (хотя что ему тут угрожало и что его мучило?), так хотел, что желал, спешил согласиться с Будковым. Эта готовность согласиться была рабская, и Олег даже не искал ей оправданий. Он только не мог понять, что произошло с ним, почему он вдруг в кабинете у Будкова вел себя, как околдованный, и почему, словно подачке, обрадовался предложению стать комсоргом.
«Зачем я все это… Я расскажу ребятам… Нет, я уеду отсюда, я больше не могу так, не могу… Завтра же уеду куда глаза глядят, оставлю письмо, объясню все и Терехову и Наде. Так будет лучше… И Надю нечего делать несчастной…»
Он вдруг ощутил, что сейчас себе не врет и обещание уехать завтра — не обычное, блажное, а всерьез, он и вправду завтра уедет, и от ощущения этого ему стало легче.
— Садитесь, садитесь, в ногах правды, сами знаете, нет, а то сейчас куржойские набьются…
Олег кивнул благодарно, сел.
Значит, до Куржоя все же доковыляли, черные и белые избы села проплывали слева, значит, и в Сосновку он когда-нибудь попадет. Но потом нужно будет переправляться через Сейбу, и что, он скажет своим, как осмелится взглянуть им в глаза?
— …справа бил по дзоту…
— Нет, он сначала прополз…
— Прополз, прополз, я и говорю, а потом справа стал бить: тра-та-та-та…
— Да нет, не тра-та-та-та, а тух-тух! У него же винтовка была, а не автомат…
— У наших на войне винтовок не было вообще, одни автоматы, понял!
— Как же это не было, в этом же кино…
— В этом, в этом, а я другое кино смотрел, там одни автоматы…
Олег обернулся. Мальчишкам, что сидели за его спиной, было лет по пятнадцати, значит, родились после девятого мая и на экране видели войну, Отечественная для них была, как для него гражданская, легендой, воспоминанием старших, их жизни она не касалась, словно сто лет назад откровавила… «Вот ведь как», — сказал себе Олег.
Тут он понял, что все в этом неторопливом, обстоятельном автобусе о нем забыли, никого он уже не раздражает, а все говорят о своем, и голосов как будто сотни, родственники, знакомые из соседних деревень, втиснутые собственными заботами в нагретую, пахнущую краской металлическую коробку, пользовались случаем, расспрашивали друг друга, охали, вздыхали, радовались: «А Платон-то в больницу ездил кишку глотать… Капуста у меня с той осени в кадках… Ленка-то? Ленка-то невеста уж… Ходит к ней один, кордонский, да… видишь, в город податься хочет и ее тянет…» Чужие жизни ехали рядом, выплескивались напоказ всем, но Олега они сейчас не интересовали, и громкие, никого не стеснявшиеся слова до него не доходили. Но звучали во всем этом катящемся таежной дорогой клубе и голоса для Олега противные, коробившие его, будто бы сухой скомканной бумагой вытирали школьную доску. Двое парней сидели впереди Олега, то ли подвыпившие, то ли просто наглые, гоготали, анекдоты рассказывали, с соседкой заигрывали, и Олег не мог не слушать их, морщился: «Вот уж варвары так варвары, я так долго не выдержу…»
Один из этих двоих был похож на Ваську Испольнова, размордевший, властный, силу свою сознающий, и так он всех презирал в этом вонючем автобусе, что, даже похохатывая, успевал губы скривить и обвести всех уничтожающим взглядом: «А вы, гниды, смотрите у меня, пикнуть только