Эдеме грядущие гунны были уже светочами культуры. Он и спину себе свернул на ниве благотворительности, разгружая дрова для одной из бесчисленных ученических матерей-вдов: это тебе не возводить социализм под конвоем за лагерную пайку – бескорыстие противопоказано евреям, – с тех пор у нас не выводилась вонь экзотических растирок: вы подумайте – змеиный яд, какой-то африканский «Бом-бенге»! Вечная же благодарность вдов и сирот помогала как мертвому припарка.

Для русского народа она была просто-таки опасной: великий возрожденный Василий Васильевич Розанов, чье величие не дано постигнуть чужакам, совершенно справедливо указывал, что евреи наиболее опасны тем, что искренне услужливы и привязчивы – оттого каждый из них и находит покровителей (изменников) среди русских.

Поправлюсь насчет гуннов: если лет пятнадцать подряд хватать и глотать любую подвернувшуюся книгу – чего-то все же наберешься: отец был принят как свой в круг захолустной сибирской интеллигенции, среди которой благодаря тюремно-ссыльной политике Советской власти попадались личности нетривиальные: тот окончил Льежский университет, другой играл в шахматы с самим Ласкером, третья с такой прямой спиной садилась на стул, что прочие женщины предпочитали в ее присутствии вовсе не садиться…

Правда, более давнишние ее знакомые где-то сидели очень прочно, по многу лет, – зато среди детей этих отверженцев теперь полно известных литераторов, крупных инженеров, а просто почтенные люди – так все без исключения.

Главное свое богатство – стремления – эти гниды унесли с собой в ссылку и передали детям без уплаты налогов на наследство.

Отца пристроили на жительство к местному профсоюзному боссику Дерюченко, из-за его однорукости считавшемуся героем Гражданской войны. Отец взвозил для супругов Дерюченко воду в бочке на обледенелую гору, задавал корму коровам и свиньям, у которых ему позволялось почерпнуть несколько мелких картошек в мундире, таскал дрова и затапливал печь – не в своей комнате, разумеется. За это ему была предоставлена дверь, уложенная на два ящика и укрытая двумя мешками с соломой и брошенным сверху кожухом, который воспрещалось выносить из помещения. Одноразовые же услуги – перевезти, скажем, из степи под покровом ночи (от завистливых глаз подальше) стог сена и едва при этом не замерзнуть – специально не оговаривались.

О каком же антисемитизме в народе может идти речь, если в скором времени заведующая районо Валентина Николаевна Корзун, приглядевшись, выдала отцу талон на носки – до этого он обматывал ноги в брезентовых тапочках каким-то тряпьем. Более того, через какое-то время из трех человек, знавших немецкий язык, райком доверил именно ему перевести для актива засланные ради ознакомления с идеями врага фашистские пропагандистские брошюры. Все, что касалось евреев в этих брошюрах, встречало у актива полное одобрение. Содержание этих же брошюр отцу было приятно снова встретить – воспоминания молодости! – почти без изменений в перестроечных публикациях журналов «Их современник» и «Старая гвардия».

Дерюченки тоже давали ему возможность своеобразно блюсти день субботний: вечером, вместе с заведующим Продснабом усаживаясь за стол с водкой, с неописуемой и неуписуемой жратвой, они заодно приглашали и трудолюбивого квартиранта. Пока он церемонно отщипывал того-сего, хозяева жизни жрали, пили, а затем пускались в безумный пляс – словно лед старались проколотить то одним, то другим каблуком,– а затем валились и засыпали где попало.

И тут начиналась большая жратва! Объедков для свиней отец оставлял ровно столько же, сколько в будние дни они оставляли ему. Даже в понедельник он еще похвалялся в учительской набитым животом. Все хохотали, и только юная преподавательница физики, математики и астрономии с невыразимой гадливостью взывала к его достоинству: «Ну как, как вы можете такое рассказывать?!»

Это была моя мама. Когда, забравшись на стремянку, она поправляла портрет Вождя, ему бросились в глаза ее забинтованные из-за голодных чирьев лодыжки. «Как у лошади Ворошилова», – подумал он. Зато в колхозе на шефском – «Все для фронта!» – сенокосе она лучше всех управлялась с вилами, а он вообще творил геркулесовы подвиги, именно там заложив фундамент своей педагогической славы.

Тогдашние ученики еще лет сорок писали ему и ездили к нему (в Ясную Поляну, едва не написалось с разбега). Зря мы религию уничтожили, делились они своими прозрениями, а кое-кто договаривался до того, что мы построили какой-то не такой социализм. Отец для виду возражал, а сам тайно радовался поздним всходам своих семян.

Лучшими работниками для фронта, для победы оказались дети раскулаченных – «джюкояков», переселенных к нам откуда-то из Центральной России. Слово «джюкояк» означало, как будто, «деревянная нога» – в наших краях до тех пор не видели лаптей. Начавши с землянок – крытых жердями ям (за это их край именовался Копаем), джюкояки через десять лет уже жили в хороших домах и учили детей в институтах. Главного богатства – стремлений – их тоже лишить не смогли, – вечная справедливость достижима только через убийство.

Каждый ученик, поступивший в институт, был для моих родителей предметом гордости: их память была заселена десятками выпусков, и они до последних дней горячо спорили, кто был способней – Петруша Ванюшин или Ванюша Петрушин.

Мне казалось, что отец вечно и неизменно был общим любимцем и только успевал раскланиваться на радостные крики со всех сторон: «Здрасьте, Яков Абрамович!» – лишь совершенно случайно, через много лет я узнал, что какой-то переросток (а среди них тогда попадались жутчайшие типы) крикнул ему в спину: «Жид!» – языки просвещения уже заглядывали и в такие закоулки.

Отец тряхнул его за грудки так, что затылок ударился о лопатки, и, опомнившись, отшвырнул от себя, едва не раскроив ему череп о батарею, – и это вместо того, чтобы смиренно попросить прощения у несчастного юноши за те обиды, которые наверняка нанесли ему какие-то другие евреи.

«Ага! – подумал я, – и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь». Снова подтверждаю вашу правоту, дорогие фагоциты: нельзя верить еврейской кротости, хоть бы она и выдерживалась тридцать лет сряду – ведь даже я мог поклясться, что отец никого не способен тронуть пальцем. И еще кружка на вашу мельницу: он тоже был тайным сионистом, ибо ни из-за какого личного оскорбления отец никогда никого не схватил бы за лацканы. Правда, от меня уже никаких эксцессов не ждите, поскольку и я от вас не жду ничего хорошего: я уже и забыл, когда в последний раз мне хотелось кому-то врезать или пожелать зла – мне хочется только забиться в угол, чтобы вас не видеть.

Подружившиеся в трудовых свершениях, родители каждый вечер уходили гулять в степь. Понемногу отец проникся к маме таким доверием, что решился поделиться с нею самым заветным своим прозрением: что Сталин позаимствовал план индустриализации у Троцкого. Сильного впечатления эта новость не произвела. В любую минуту ожидая нового ареста, отец не смел и думать о женитьбе, но ведь всегда найдутся хлопотуньи, которые похлопочут об этом вместо тебя. Не знаю, как отец оформил это технически: после лагеря дед Аврум спросил его, почему он не женится, и он чуть не сгорел от стыда: с родным отцом да о таких неприличностях (образчик еврейского ханжества). Для мамы же было непосильным умственным усилием осознать, что она связывает свою жизнь и со ссыльным и с еврем одновременно – в человеке ей всегда с трудом удавалось видеть, кроме человека, еще что-то – национальность, там, чин… Зато во время венчания в загсе она не сумела выговорить свою новую адскую фамилию.

По части выпивки отец сильно разочаровал дедушку Ковальчука, но зато так отличился на кизяке (им у нас топили – кирпичами сушеного навоза, предварительно перемешанного босыми ногами), так скользил от колодца с четырьмя ведрами разом, так играючи припер с базара пятипудовый мешок муки – три версты как-никак… Впрочем, бабушку он скорее всего купил именно тем, чем разочаровал дедушку.

Ледяная комнатенка в бараке, где помещалась только кровать, – на мой взгляд, идеальное помещение для новобрачных (и это когда русский народ истекал кровью на полях сражений – ни один еврей не имеет права спать с женой, пока страдает хоть один русский – пусть благоденствуют только Дерюченки!). До самого рождения Гришки мама продолжала звать отца на «вы» и Яковом Абрамовичем.

Уже с Гришкой на руках – война успела кончиться – родители совершили исход в Воронежскую область – каким-то чудом подвернулась работа в пединституте, ближе к обожаемой Науке. Там отец на недолгое время воссоединился с папой Аврумом и мамой Двойрой. Там же моя мама наконец поняла, что слово «еврей», которым ее предостерегали понимающие люди, и в самом деле что-то означает: какие-то странноватые люди обращаются к ее мужу: каля-баля, каля-баля (так у нас в Эдеме изображали казахский язык), а он, к ее изумлению, внезапно в ответ тоже: каля-баля, каля-баля…

Мое появление на свет, ночные бдения над новой диссертацией, конспиративные поездки в московские библиотеки (отец не имел права задерживаться в крупных городах), непрекращающийся лекторский триумф (прочитав в книжке что-то интересное, отец едва мог дотерпеть до утра, чтобы рассказать ученикам), студенты-орденоносцы в кубанках (когда они склонялись над тетрадями, медали, позвякивая, ложились на бумагу, восхищенно вспоминал отец).

Бдительный доносчик (отец в лекции упомянул, что Волго-Донской канал какие-то космополитические турки выдумали раньше Сталина); ректор, бывший командир партизанского отряда, заткнувший подлую доносчикову пасть, объявив, что Каценеленбоген давно реабилитирован, – наглость была настолько рискованной, что никому не пришло в голову проверить (а отцу не пришло в голову считать доносчика таким же русским человеком, как и спасителя: он остался в уверенности, что русские его всегда только спасали).

Аресты «повторников»; начальник госбезопасности – отцовский студент-заочник, продержавший его всю ночь, а наутро, тоже рискуя шкурой, собственноручно доставший ему билет обратно в Акмолинскую область спасать дебилов от двоек и хулиганов от тюрьмы (у нас дома вечно толкались какие-то уголовные рожи – но для меня это были очень заманчивые знакомства).

Унесши ноги за месяц до защиты новой диссертации, отец уже не мечтал о большем, кроме как сдать маму с детьми в мозолистые руки дедушки Ковальчука, а самому податься куда-нибудь в старатели или лесорубы, но его снова зазвали в школу – сначала на гибельную Ирмовку, а потом и в центральный состав – еврею дай только палец. В пятидесятом, что ли, году воротившийся из столицы партийный активист Разоренов выразил возмущение в райкоме, что повсюду сажают евреев – одни мы остались в стороне от прогресса. У нас было два еврея. Директора Мехзавода Гольдина таки посадили за то, что он распорядился развозить рабочим воду на заводской лошади. Отца же всего только отстранили от преподавания партийной науки логики и партийной науки географии, – на языках же можно было оставить и чужака.

Но как мог отец сердиться на такие мелочи, если студенты-орденоносцы всю ночь прождали его у здания ГБ в темноте под деревьями. Ради этих верных фронтовых друзей отец, тоже роевым образом, не принимал всерьез и Разоренова: фагоциты, эти закономернейшие порождения и необходимейшие ограждения любого народа, представлялись ему кучкой нетипичных негодяев. По-настоящему они достали его только через детей, то есть через нас с Гришкой.

Слово «карьера» вызывало у отца недоуменно-брезгливое выражение, но тот факт, что его чистых, одаренных сыновей государство при практически полном одобрении либо равнодушии коллег твердо отказывается признать своими, был, возможно, самым сильным потрясением в его бурной жизни. И где-то в семидесятые годы он взбунтовался – бунт на коленях: принялся с множеством предосторожностей (умысел-то был крамольнейший!) собирать доказательства того, что евреи суть не что иное, как люди. Лет за десять, ложась щекой на страницу и мученически куролеся пером у себя под глазом, отец собрал громаднейшую картотеку, неопровержимо свидетельствующую о том, что евреи тоже плачут, теряя родных и близких, что бывают случаи, когда они проявляют храбрость и великодушие, что иногда они погибают на войне, а то и совершают легкомысленные поступки, что среди них попадаются не только большевики, но и меньшевики и даже кадеты, не только чекисты, но и борцы с оными – и т. д. и т. д. Он изводил нас, зачитывая все новые и новые доказательства того, что мы тоже люди. Он так выискивал и высматривал всюду все, что касалось евреев, что это начинало злить меня: как будто, кроме его драгоценных евреев, и интересоваться больше нечем, – я не понимал, что именно меня он и пытался защитить.

Какая разница, закипал я, сколько среди евреев Героев Советского Союза, физиков и поэтов и сколько палачей и аферистов, – я не желаю ни лавра Кафки, ни тавра Ягоды, – каждый должен отвечать только за себя: я покушался опять-таки на Единство, важнейшей опорой которого является принцип «один за всех –

Вы читаете Исповедь еврея
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату