— Да, все лучше с каждым днем.
— А здоровье?
— Тоже ничего.
— Это прекрасно! — обрадовался Самохин. — Повидаться бы, а? Там тебе кое-что набежало...
Евлентьев не ответил.
С одной стороны, деньги ему бы не помешали, последние дни они с Анастасией жили если и не впроголодь, то весьма скромно, опустошая прежние запасы макарон, круп, сахара — все подходило к концу. Да и выпить им почти не приходилось, разве что иногда Варламов угощал Евлентьева каким-то непереносимым спиртом, отдававшим резиной. Но, с другой стороны, Евлентьев опасался новых заданий, прекрасно понимая в то же время, что такой дикий случай, какой случился с ним в Одинцове, вряд ли повторится.
— Сомнения? — кричал в трубку Самохин. — Колебания? Опасения? Что ты молчишь? Поделись!
— Когда? — спросил Евлентьев, и отныне его судьба была определена. Все, что он сделает, скажет, все его поступки и решения уже не будут иметь слишком большого значения. Задав этот простенький вопрос «Когда?», он отрезал себе все пути отступления. А, впрочем, какого отступления, от чего, куда, зачем... Ему предлагали несложную работу, неплохие деньги. Такую работу и такие деньги, о которых мечтали миллионы его отощавших соотечественников.
— Прекрасный вопрос! — восхитился Самохин. — Отвечаю — сейчас, на Савеловском вокзале. Перед вокзалом площадь, на ней ряд машин, десятка два, может быть, три. Мой «жигуленок» ты видел, узнаешь. Подходи и садись на переднее сиденье. Жду, старик! — И Самохин, положив трубку, отсек все отговорки Евлентьева, если бы таковые у него и возникли.
Анастасии дома не было, она отправилась за товаром, за завтрашним номером «Московского комсомольца», чтобы с утра отправиться на Белорусский вокзал, на электрички, которые пойдут в сторону Одинцова, Голицына, Звенигорода, Можайска.
Положив трубку, Евлентьев беспомощно оглянулся. Последнее время он ежедневно с утра до вечера общался с Анастасией и так привык к этому, к ее мнению, советам, предостережениям, что ему трудно было вот так сразу, самостоятельно, в одиночку собраться и выйти.
Но ничего не оставалось.
Он собрался и вышел.
Апрель заканчивался, стояла теплая погода, воздух за день прогрелся и просох. Евлентьев отправился в пиджаке, поддев, правда, тонкий свитер. К темным очкам он уже настолько привык, что почти не замечал их на собственном носу.
Было еще одно обстоятельство, из-за которого Евлентьев все-таки согласился на встречу с Самохиным, — он надеялся и в то же время опасался, что у того могут быть новости о следствии, которое велось где-то в Одинцове. Вдруг что-то важное, вдруг неожиданное, вдруг надо все бросать и нестись куда-нибудь в дальнее или ближнее зарубежье...
Машина Самохина была в меру грязной, в меру потрепанной, продуманно старой — чтобы ни у кого не возникло желания угонять ее. К тому же именно такие вот машины составляли большинство в Москве, и запомнить ее было просто невозможно.
Даже цвет ее быстро и правильно определить вряд ли кто сможет. После хорошей мойки она могла оказаться и светло-бежевой, и песочного цвета, так называемого «сафари», а может быть, серой или красноватой... Очень удачная машина для криминального банкира, как выразилась бы, наверное, Анастасия.
Евлентьев сразу узнал ее, зашел с тыла так, что, пока он двигался вдоль длинного ряда машин, его невозможно было увидеть со стороны заполненной народом площади. Дверца была предупредительно открыта, и он с ходу плюхнулся на сиденье рядом с Самохиным. Тот приветственно толкнул его локтем, пожал руку.
— А ты ничего, — сказал он, осмотрев Евлентьева. — Прошлый раз каким-то зелененьким показался.
— Ты тоже не выглядел слишком уж розовым... Какие новости?
— Виталик, не поверишь — никаких! Ничего не знаю и знать не хочу. Все тихо, спокойно, никто не звонит, не тревожит, не задает глупых вопросов, не устраивает очных ставок, обысков, перекрестных допросов... А у тебя?
— Примерно так же.
— Это отлично!
— Думаешь, пронесло? В газете заметка была...
— Этих заметок, старик, за день... Сотни. Я по своим каналам навел кое-какие справки о следствии...
— Ну? — осторожно выдохнул Евлентьев. — И что?
— Никаких следов! Ты везучий, как... как... Как я не знаю кто! Никто не может сказать о тебе ни единого слова. Никто тебя раньше не видел. Не знают, к кому ты приходил, зачем, вообще придешь ли еще когда-нибудь. То есть положение сложилось... ну просто обалденное! — Глаза Самохина радостно сверкали, он был гладко выбрит, в белой рубашке с каким-то переливающимся галстуком... Евлентьев подумал, что Самохин совсем недавно вылез из своего роскошного «Мерседеса» и снял черное длинное пальто.
— Значит, ты думаешь, что... пронесло?
— Уверен, старик! На сто процентов! Кстати, о процентах... Тебе кое-что набежало, — он полез в карман и вытащил толстую пачку денег. Десятитысячные, как заметил Евлентьев. — Извини, что мелкими, но так уж случилось... Здесь миллион.
— Месяц-то еще не прошел? — напомнил Евлентьев.
— Видишь ли, Виталий... Мы с тобой, наверное, недели две не увидимся, поэтому я решил пораньше выдать все, что положено... Хороший банкир не тот, кто вовремя берет деньги, а тот, кто вовремя платит. Правильно говорю?
— Наверное, — преодолевая что-то в себе, Евлентьев сунул пачку в карман.
Что-то ему не нравилось, что-то настораживало, но ничего внятного произнести, возразить он не мог и только казнился мыслью о зависимости. Вот-вот, его все чаще и сильнее охватывало ощущение зависимости от Самохина.
— Как твоя девушка? Жива-здорова?
— Жива...
— Любит тебя?
— Надеюсь...
— Разлуку тяжело переносит?
— Да не было пока разлук.
— Правильно, старик, говоришь. Пока не было, — Самохин поднял сухой указательный палец, каким-то красноватым он показался Евлентьеву, будто Самохин постоянно мыл руки сильным едким раствором. Такие руки бывают у врачей, которым частенько приходится ковыряться в разных человеческих отверстиях.
— На что-то намекаешь?
— Нет. Говорю открытым текстом... Придется тебе, старик, ненадолго отлучиться из Москвы. Неделька, полторы... Не больше.
— Далеко?
— Нет, здесь рядом. Природа оживает, листики-цветочки... Отдохнешь, подышишь свежим воздухом, отоспишься, немного отъешься... Что-то вроде дома отдыха... А?
Как?
— А кто платит? — спросил Евлентьев и сам поразился своему вопросу. Совсем недавно он был уверен, что разговаривать о деньгах вообще неприлично, тем более постыдны такие вопросы, какой он только что задал. Но теперь, услышав свой вопрос как бы со стороны, он не испытал никакой неловкости, что-то в нем сдвинулось, что-то переменилось. Вопрос был краток, была в нем и четкость, и твердость, было в нем, чего уж там, было и немного цинизма.