не поделаешь, в причудливый, дырявый, мертвый итог этого выветривания. Вспоминаются фотографии из школьных учебников — скалы, как решето, сквозняки свистят в них и воют, глыба на одной точке стоит тыщу лет, все качается да никак упасть не может, столбы в вековых морщинах... И ничего на них не растет, и никакой от них пользы. Все, что было дельного, давно повыветрилось. Так, диво природы, наглядное пособие. Конфуз и казус.
Не так ли и мы, ребята...
Но не будем об этом, вернемся к Вовушке.
Ездил он, ездил зайцем, когда не было билетов, не хватало времени выстаивать за ними очередь, а началось... Когда на билеты не было денег. Потом это стало привычкой, слабостью. И ни штрафы его не останавливали, ни фотографии, вывешенные на видных местах для сраму, ни письма на работу. Вовушка краснел, каялся, сильно и искренне переживал, но зловредное свое передвижение по земле не прекращал. И не собирается, тут Автору можно довериться, он и сам в зайцепромысле не последний человек. Еще не известно, действительно ли Вовушка ездит зайцем или Автор пытается таким образом оправдать нарушения собственной психики.
Приезжая в Москву, Вовушка иногда останавливался у Шихина, иногда у Автора, иногда у Аллы Несравненной, хотя вряд ли она в этом признается. Какой-то министр взялся достать ему французскую газовую плиту с четырьмя конфорками, секретарь обкома похлопотал, чтоб книжные шкафы сделали. И сделали. Не очень, конечно, хорошие, но ведь и денег не взяли, что по нынешним временам почти невероятно. Правда, мастера, пока делали, выпили столько, что Вовушке куда дешевле обошлась бы финская стенка. Но отказаться от услуг секретаря он не посмел и правильно сделал. Ради дружбы с таким человеком можно потерпеть и казарменные полки в своем доме. Не то терпим. Автор как-то часа два своего начальника в доме терпел, тосты поднимал, однако тот все равно недоволен остался. Потом уж сообразил — полагалось тому с собой бутылку дать. Тот еще начальник пошел...
Взгляд у Вовушки был не то блудливый, не то забитый, но когда он улыбался, становилось ясно, что оба эти впечатления ложные. Впрочем, люди, знающие Вовушку еще с институтских времен, Шихин, Анфертьев, который вот-вот появится на этих страницах, не говоря уже об Авторе, утверждают, что та же пакостливость проявлялась в нем именно в периоды униженности, подневольности, когда ему ничего не оставалось, как выкинуть какой-нибудь отчаянный кандибобер. А когда у нас нет выхода, о, нас может зашвырнуть куда угодно и совесть наша будет чиста. Что делать, отсутствие выбора дает нам право на многое, если не на все. II собственная корысть кажется естественной, умение приспособиться вызывает даже гордость за самого себя. А самолюбие наше переродилось и сделалось спесью, и на обиды мы уже неспособны; осталась обидчивость, и гордости нету — гонор. Глядишь, и кто-то однажды скажет, что, мол, песок у тебя, дедушка, сыплется. И правильно, песок. Крошево из того, что было в нас твердого. Медики научились звуковыми волнами разбивать камни в человеческом организме, почки освобождать, печень, пузыри там всякие... Простите, ребята, но пока до этого дойдет, волны жизни успевают раскрошить все твердое, что есть в наших душах. А мы и не грустим даже, смеемся, слава Богу, чаще по пьянке и не видим собственного смеха, не слышим его. Куда деваться, говорим, не было выхода. Но если бы это утешало, если бы это хоть в чем-то оправдывало... Когда у буддийских монахов нет выхода, они сжигают себя. Средь бела дня. На площади. И надо же, в страшном свете живого факела вдруг обнаруживается выход. Потом вспыхивает новый факел, и опять на короткое время виден выход. Мы тоже сгораем, правда, без огня, просто медленно истлеваем, и нужна слишком уж темная ночь, чтобы увидеть наши гнилушки...
— Ой, какие вы сонные! — закричал Вовушка, увидев выходящих на террасу Шихина, Ошеверова, Валю. — Ой, сколько же вас! И еще, наверное, кто-то в доме остался?
— Ой, как у вас красиво! — восклицал он через час, обходя сад и касаясь руками стволов деревьев, земли, листьев. — Какие вы все-таки, всех перехитрили!
— Ой, какая вкусная картошка! — восхищался он, когда все, наконец, сели завтракать. — Нигде такой картошки не ел...
— С Кубы самолетом доставили, — пояснил Шихин. — В Россию. Картошку. Из Западного полушария. Через весь земной шар. Понял? Потому и вкусная. Попробовал бы ты сказать, что она невкусная. Каждая картофелина не меньше рубля тянет.
— Да ну тебя! — засмущался Вовушка от столь неожиданного поворота шихинской мысли. — Скажешь еще... Значит, и на Кубе о нас заботятся, беспокоятся, чтоб нам было чего поесть... Значит, хорошие люди там живут. Друзья.
— Ага, — кивнул Шихин. — Скоро уголь с Луны будем доставлять. А с Марса щебень для дорог.
— Какие-то вы все недовольные! Посмотрите, вон белки прыгают, Шаман на солнышке лежит, весь прямо горит и сияет, вон цветы какие красивые... Интересно, как они называются?
— Флоксы.
— Очень красивые цветы, — Вовушка явно стремился сделать беседу приятной. — Мне нравятся. А тебе, Илья?
— Портфель у тебя какой-то несуразный... Он не беременный? — Ошеверов не пожелал присоединиться к Вовушкиным усилиям. — Что у тебя там?
— Документы, — охотно ответил Вовушка. — В карманы не поместились, вот я и сложил их в портфель. А что, не нужно было? — он явно переигрывал Ошеверова. Ты, дескать, попрекнул меня портфелем, ты очень умный и насмешливый? Очень хорошо. Тогда я буду совсем дураком, чтоб тебе приятней было, чтоб ты еще большее превосходство испытал. — Можно было, конечно, в авоську все сложить, но, понимаешь, во время дождя документы мокнут, теряют достоверность и убедительность, — рассудительно продолжал Вовушка. — Но самое главное — когда едешь в метро или в электричке, попутчики могут запросто читать документы, а этого мне бы не хотелось. Понимаешь, Илья, сквозь портфель ничего не видно, а вот сквозь авоську прочитываются подписи, просматриваются печати и, таким образом, легко догадаться о содержании...
— Важные документы? — спросил Ошеверов, чтобы хоть на секунду прервать безостановочный поток слов.
— Очень, — кивнул Вовушка. — Компра.
— Это что, организация такая?
— Нет, компра — это компрометирующие сведения. Понимаешь, Илья, хочу снять с занимаемой должности управляющего трестом. Он мне не нравится. Вообще-то он никому не нравится, но воюю с ним я, можно сказать, в одиночку. Трусоват народ у нас, ох, трусоват. То ли повывели смелых, то ли сами перестроились... И я собрал компру. Фотографии, приказы, копии распоряжений, у меня есть даже несколько любовных его записок к личностям женского пола, причем записки весьма требовательные, что можно истолковать как злоупотребление служебным положением.
— Боже, да ты страшный человек! — воскликнул Шихин.
— Как же ты раздобыл эти записки? — спросил Ошеверов. — Ведь они же, насколько я понимаю, сугубо личного пользования?
— Я отправился к этим дамам... Конфет взял в красивых коробочках, вина, приоделся, галстук надел, шею помыл... Так и так, говорю, решено музей создать в честь нашего уважаемого начальника треста... Нет ли у вас каких свидетельств его благотворной деятельности на благо народа... И они дрогнули.
— Врешь! — сказал Ошеверов.
— Конечно, — охотно согласился Вовушка. — А как же иначе? Им врал, вам вру и вот, пожалуйста, — жив.
— Мы тоже живы... — проворчал Ошеверов, но продолжать не стал.
— Не знаю, не знаю... — проворковал Вовушка. — Митя, ты жив?
— Нет. Я убит. Только еще не упал. Поэтому все думают, что я жив.
— И куда ты с ним? — Ошеверов кивнул на раздутый портфель.
— О! У меня много адресов. От и до.
— Надеешься пробиться?
— Разве я живу не в самой демократической стране? Разве я не имею права обратиться к человеку, который покажется мне наиболее подходящим? — Из лукаво-безобидного Вовушки на миг показался человек