своих – вы Кандибобера обидели? Клянутся и божатся, что не обижали. Попросился, говорят, на улицу и ушел. Хорошо, иду к старому дому. А там уж крыши нет, шифер весь растащили, рамы повынуты, да и от стен немного осталось… Дерева тоже какие повырублены, какие попорчены, какие вырыты… – Деев помолчал. – Ну ладно, прихожу, а посеред сада печка стоит, чуть дальше – крыльцо. Два столбика по бокам, а на ступеньках Кандибобер лежит. Дома нет, а крыльцо осталось. Услышал мои шаги, как залает! По- хозяйски так, кто, мол, идет, кого черти без дела носят? А когда узнал… Что было! Уж он и по земле катался, и в ноги бросался, и по саду кругами, кругами… Думал, видно, что я насовсем пришел, что теперь мы снова заживем, как прежде. Ну, так вот, я ему и говорю: пошли, дескать, домой, хватит свои принципы показывать. Привел. Постелил фуфайку в углу, тут, говорю, будешь жить. И кончай, говорю, фокусничать, шастать туда-сюда, зима скоро, холода пойдут, околеешь, к чертовой матери, от морозу. Нет, отвечает, не могу. Хоть режь меня, говорит, а не могу я на вашей новой квартире оставаться.
– Это кто говорит? – спросил Женька.
– Кандибобер, кто же…
– Пес, выходит?
– Ну! Баба, мол, косится, дочка ворчит, все не так да не этак… Не там будто лежу, не так стою, угол темный, того и гляди, чтоб кто не наступил… Нет, не останусь. И наутро опять ушел.
Женька хотел было расхохотаться и уж рот раскрыл, но, взглянув на лицо Деева, передумал. Хмыкнул только, передернул плечами, засунул руки поглубже в карманы. Однако не выдержал:
– Это на каком языке он тебе все это поведал? Не на французском ли, случаем?
– Чего это на французском, – обиженно проговорил Деев. – На человечьем.
– А может, на собачьем?
– Может, и на собачьем, какая разница. В общем-то я его понимаю, сам бы так поступил. Ну, посуди, что за жизнь такая: туда не ходи, там не ступи, во двор захочешь – жди, пока у хозяина настроение появится или кому понадобится выйти… Да не прозевай, успей проскочить в дверь, да еще так, чтоб шерстинку на бабьей юбке не оставить, а то под зад пинком получишь, во дворе кота облаять не смей, да и прилечь во дворе-то негде, везде мусор, железки, грязь, мокрота… Нет, правильно пес решил, я его не осуждаю.
Дальше шли молча. Деев шагал, не сворачивая – резиновые сапоги позволяли, а Женька все старался перепрыгнуть через лужи, обходил залитые места на асфальте, то прижимаясь к самому забору, то выходя на середину дороги, но это мало помогало, и его тоненькие, еще летние туфельки скоро промокли насквозь.
Приблизившись к знакомой калитке, оба как-то насторожились, словно в ожидании чего-то неприятного. В просветах между деревьями вместо привычных, да чего уж там – родных бревенчатых стен они увидели пустоту, белесую полоску заката. Дома не было. По саду валялись искореженные доски, тряпье, кирпичи от рухнувшей трубы, битый шифер, веяло уничтоженным жильем. Деев прошел потерянно по саду, остановился, споткнувшись о дверцу печи, пнул ее ногой, поднял.
– Какое литье, сколько узоров люди делали на такой простой вещи… Дверца! А ее хоть на стенку вешай… Я перед этой дверцей, наверно, полжизни просидел. – Деев виновато глянул на Женьку и отбросил чугунную дверцу к стволу яблони, чтоб не разбили походя, не унесли, не забросили в грязь.
Женька знал, что через день-второй Деев придет за этой дверцей. Конечно, таясь от хозяина, ее выбросят, как только она надоест в доме, а надоест она быстро, поскольку среди обоев, среди тонких перегородок и встроенных шкафов будет совершенно чужой и ненужной. Раздражающей. А Деев спохватится, вспомнит о ней как-нибудь, долго будет искать, ворча и переворачивая все в доме, пока в какую-нибудь горькую минуту прозрения не поймет – выбросили ее, давно уж выбросили.
– Где же пес-то? – спросил Женька.
А вот он. – Деев резко повернулся к приближавшемуся в темноте шороху. Из желтоватых сумерек кустов на них выкатился повизгивающий, постанывающий клубок, мягко и радостно ткнулся в Женьку, бухнулся в ноги Дееву и снова умчался в кусты. Вокруг них пронесся шорох, топот мягких лап, пес вырвался из кустов, понесся прямо на Деева, но остановился, припал на передние лапы и, пролаяв несколько раз, метнулся к тому месту, где еще совсем недавно стоял дом. Рядом под березой покосилась наскоро сколоченная когда-то будка. Раньше Кандибобера нельзя было загнать в нее никакими силами, но теперь, словно поняв неизбежность перемен, пес поселился в будке спокойно и обреченно.
Деев нащупал в темноте миску и вывалил в нее остатки супа из бидона, принесенного с собой, помешал подвернувшейся щепкой и, убедившись, что суп достаточно остыл, отошел в сторонку. Только тогда Кандибобер поднялся, не торопясь, с достоинством подошел к миске, понюхал, посмотрел на Деева, качнул хвостом и принялся есть. Ел не жадно, не заглатывая пищу, но и не тянул, не притворялся, что она ему безразлична. Время от времени поднимал голову, как бы проверяя, не ушел ли хозяин, и опять принимался за похлебку.
Женька пошел по саду, тоже, видимо, томясь прощанием, а Деев неожиданно почувствовал беспокойство, словно вот сейчас, в эту минуту должен сделать нечто важное, к чему долго подбирался, стыдясь самого себя. Но какие-то давние тревоги пробудились в нем и потребовали удовлетворения, он сам еще не знал, отчего пришло желание остаться одному, спрятаться где-то в темноте, чтобы совершить положенное. Войдя в желтую холодную листву яблони, положив ладони на ее шершавый ствол, он вдруг понял ясно и отчетливо, что ему необходимо сделать, решился подумать об этом, не таясь от самого себя…
– Ты это… – негромко, почти шепотом начал Деев, – ты смотри, конечно, как тебе лучше… Но это… я к чему говорю… Дома-то нет. растащили дом… Может, я чего не так… Оно сразу-то и не сообразишь, но того… давай к нам, а? Давай! Сколько лет вместе, вроде не обижали друг дружку, слов дурных не бросали попусту… Там, конечно, не то, что здесь, но угол себе найдешь, сам выберешь… Ты уж не обижайся, что сразу не позвал, некуда было звать, стены одни. А сейчас – давай. Смотри, тебе виднее, ваш брат не в каждое место пойдет, но вот тебе мое слово – приходи. Душевно прошу. – Он постоял, справляясь с волнением, погладил в темноте невидимый, царапающий ствол яблони, коснулся липом влажной листвы, как бы приобщаясь к непонятному, но почитаемому им миру безгласных существ. И когда обращался он вслух или про себя к той же яблоне, к туче, к морозу, в этом было не только желание поговорить с самим собой, этим он признавал и за ними некую волю, разум, способность поступать и так, и этак. Деев не заглушал в себе это стремление обратиться уважительно к деревьям, туману, опавшим листьям, ему казалось даже, что он совершает нечто необходимое, справедливое, но о чем нельзя сказать другому. И не из боязни насмешек. Кощунственно это будет, оскорбительно для всех тех существ, с которыми он общался всю жизнь. Это был его личный мир, и только его касалось, как ему строить отношения с деревьями, звездами, всеми, кто обитал на чердаке его дома, в соседнем озере, в саду, за речкой. И сознание того, что со всеми у него наладились добрые отношения, наполняло его уверенностью, спокойствием, давало право уважать себя.
Деев подошел к остаткам печи, повозился вокруг, насобирал щепок, сухих листьев и сунул в печь. Оглянулся воровато – не стоит ли Женька за спиной, не насмехается ли, – вынул из кармана прихваченный коробок спичек и, стараясь не думать, чтобы не смущать себя трезвыми и правильными мыслями, поджег щепки. Они охотно запылали, и в глубине одиноко торчащей посреди сада печи возникло слабое трепетное сияние. Блики огня запрыгали, заиграли на красноватом лице Деева.
– Ты что, батя, печку решил протопить? – спросил Женька.
– Решил, – коротко ответил Деев, не оборачиваясь.
Женька хмыкнул озадаченно, отошел. По шороху шагов поняв, что сосед направился к калитке, Деев сгреб обгоревшие щепки в бидон. Знал он давний, полузабытый обычай – если хочешь, чтоб в новом жилище лад был, собери жар из старой печи и перенеси в новую. Только вот вроде хозяйкина это обязанность, но не доверил Деев жене это душевное дело. Заглянув в бидон, он накрыл его крышкой, но не плотно, чтоб не погасли, не задохнулись угли. Когда-то мать его так поступила, и вот надо же, стариком уже вспомнил.
– Быстро с домом управились, – сказал Женька, подходя.
– Управились, – подтвердил Деев. – Чего тут управляться-то… Ломать – не строить.
– Тихо как, а? Не верится даже, что в такой тишине жили. – Женька склонил голову набок.
Где-то за лесом взвыла, набирая скорость, электричка, над головами прошел невидимый самолет, в