сочувственно, требования ставят самые законные».
Но отказ не обескуражил, а лишь раззадорил Софью Васильевну. Ей захотелось всеми силами «поддержать нашу женскую репутацию», а для этого подготовить «как можно больше математических работ». Такое решение зрело в ней исподволь, но, внезапно приняв его, она больше не колебалась. Даже маленькая дочь, предмет ее неусыпных забот в течение двух последних лет, не могла послужить препятствием.
Вопреки тому, что писал когда-то Владимир Онуфриевич брату, Софья Васильевна оказалась даже слишком беспокойной матерью. Весь дом по ее воле заполняла Фуфа. Купать девочку почему-то не полагалось в той комнате, в которой она спала, а играть ей следовало в третьей; всюду были разбросаны ее игрушки и вещи. Софья Васильевна жила в постоянном страхе за здоровье ребенка. Она часто меняла нянь, считая их или слишком нерадивыми, или нечистоплотными, и по самому ничтожному поводу напускалась на них с такими упреками и бранью, что Владимиру Онуфриевичу приходилось урезонивать ее.
Теперь же, поставив перед собой новую цель, Софья Васильевна написала Вейерштрассу, что едет в Берлин, и, не ожидая ответа (в котором старый учитель просил ее отсрочить приезд), отправилась туда. А двухгодовалую дочь оставила Юлии Лермонтовой, не озаботившись даже расспросить, удобно ли это ее подруге.
Юле было как раз неудобно. Смерть отца вынудила ее заняться устройством подмосковного имения, но заветной мечтой ее было вернуться к Бутлерову в Петербург. Преодолев немало препятствий, Александр Михайлович добился того, что ее назначили преподавательницей Высших женских курсов. И вот Юле пришлось извиняться и объяснять, что она никак не может оставить имение...
Желая докопаться до истинных причин столь странного поведения Лермонтовой, Бутлеров запросил Морковникова, в лаборатории которого работала Юлия Всеволодовна, и тот со свойственной ему грубоватой прямотой ответил: «Тут вся причина лежит в Софочке Ковалевской. Если бы не она, то Лермонтова была бы в Петербурге. Эта госпожа, пользуясь добротой Юлии Всеволодовны, порядочно ее эксплуатирует. Вот и теперь укатила за границу и оставила Лермонтову нянчиться со своей дочерью».
Владимир Онуфриевич, благо ему еще не надо было приступать к чтению лекций в университете, тоже уехал за границу по долам «товарищества». Он побывал в Берлине, Праге, Мюнхене, Базеле, Париже, Лионе, Брюсселе, Лондоне, Манчестере, Йоркшире и многих других городах, где распространял паи, заключал сделки на поставку смазочных масел, подыскивал служащих для заграничных контор. Он не упускал случая возобновить старые и завести новые связи в научных кругах, осматривал музеи, покупал дубликаты и заказывал слепки ископаемых костей для университета. Друзья встречали его «с распростертыми объятиями, яко блудного сына, вернувшегося в отчий дом геологии». Из Лондона он сделал несколько экскурсий, во время которых «достал много костей и зубов игуанодона, целый отменный позвонок в 1 аршин и т.д.»; из Манчестера проехал в Ньюкастль, чтобы осмотреть лабиринтодонтов каменноугольной формации; особенно сильное впечатление произвели на него кости птеродактилей в Кембридже и Ньюкастле. («В Англии водились огромные», — писал он брату и пояснял: «Самые большие немецкие с ворону, а здесь почти с осленка. Скелетов полных нет, но есть почти все отдельные кости и куски черепа. Очень дикий зверь был; не могу себе представить, как такая бестия могла летать».)
20 декабря 1880 года совет Московского университета единогласно избрал Владимира Онуфриевича Ковалевского доцентом кафедры геологии и палеонтологии, а в начале января попечитель учебного округа решение утвердил. Узнав об этом, Владимир Онуфриевич поехал в Марсель, чтобы пополнить свое давнее исследование о пресноводных меловых отложениях, дабы расширить работу и представить как докторскую диссертацию.
Однако надо было торопиться в Москву, тем более что вернувшаяся уже из Берлина Софья Васильевна прислала тревожную телеграмму о том, что Рагозины недовольны затянувшимся отсутствием Владимира Онуфриевича. В университете его тоже ждали с большим нетерпением, так как геологию читать было некому. 25 февраля 1881 года доцент Московского университета Владимир Ковалевский сообщал в Мюнхен Карлу Циттелю:
«Я уже несколько недель в Москве и начал читать лекции, которые идут неплохо, хотя число слушателей у меня не превышает дюжины — в теперешнее время все студенты стремятся к медицине и юриспруденции».
В воскресенье, 1 марта 1881 года, в третьем часу дня, в Петербурге, на пустынном Екатерининском канале взрывом бомбы был остановлен, а другим взрывом — смертельно ранен император всероссийский Александр II. Злоумышленники не пытались бежать; их схватили на месте. Один из них, студент Николай Рысаков, назвался мещанином Глазовым, другой, студент Игнатий Гриневецкий, никак не назвался и умер через несколько часов после царя: бомба, брошенная им в императора, не пощадила и его самого... Затем взяли Тимофея Михайлова, Николая Кибальчича, Софью Перовскую, беременную Гесю Гельфман. Андрей Желябов, случайно арестованный накануне покушения, объявил себя его главным организатором и потребовал, чтобы его присоединили к процессу товарищей.
Убив Александра II, народовольцы рассчитывали запугать Александра III. И молодой государь испугался. Но именно поэтому он должен был демонстрировать твердость. Следствие над террористами велось с курьерской скоростью. Суд не старался выяснить меру виновности каждого из обвиняемых. Все удостоились одинакового приговора: смертная казнь через повешение. Пятью виселицами55 ознаменовал восшествие на российский престол Александр Александрович, словно бы скопировав деда, предварившего свою коронацию пятью виселицами декабристов.
Пока в столице разыгрывались трагические события, Софья Васильевна быстро собралась и — теперь вместе с дочерью и ее няней Марией Дмитриевной — снова укатила в Берлин продолжать научные занятия. Проводив жену, Владимир Онуфриевич поехал к брату. Отъезд обоих супругов был решен и осуществлен так внезапно, что вызвал недоумение у их друзей, а затем и у историков.
Высказывалось предположение (ничем, однако, не подтвержденное), что Софья Ковалевская была замешана в деле 1 марта, поэтому-де и умчалась за границу с такой поспешностью. Да и в действиях Владимира Онуфриевича пытались углядеть скрытый смысл: не пережидал ли он в Одессе тревожное время? Однако поспешный отъезд настолько соответствует характерам Ковалевских, что ни в каких особых объяснениях не нуждается. Тем более что в Одессе Владимир Онуфриевич пробыл меньше недели: он вернулся к своей очередной университетской лекции. Правда, завершить первый лекционный курс ему так и не пришлось, но по причине уже совсем иного рода. В дороге он подцепил тиф, и, пока длилась болезнь, пришел к концу учебный семестр.
Между тем трон российский продолжал шататься, во всяком случае, так считал император, ибо вновь назначенный губернатором Петербурга генерал Баранов, усердствуя выше меры, ежедневно докладывал о раскрытии новых и новых заговоров, вовсе не существовавших. Усиливалось влияние обер- прокурора Синода Победоносцева, считавшего, что для укрепления самодержавия нужны чрезвычайные средства. Было сочтено полезным, если одна часть населения станет нападать на другую часть, а власти, держась в тени, умело направят «народное возмущение» в нужное русло. Вызвать такое «возмущение» было особенно просто в многонациональной стране. 29 апреля государь подписал составленный Победоносцевым манифест об укреплении самодержавия. В следующие дни ушли в отставку Лорис- Меликов, Абаза, Милютин, то есть министры, считавшиеся либеральными. А вечером 7 мая Александр Ковалевский сообщил брату из Одессы о первых плодах «твердого» правительственного курса:
«Начиная с воскресенья все грабят и бьют. Теперь уже евреи, говорят, не могут ходить безопасно по улицам. Вчера, казалось, успокоилось, и я сегодня хотел поехать на несколько дней в Крым, и мы отправились, т[о] е[сть] я, и меня провожала вся семья. Подъехали к Преображенской, а там уже тревога, подняты на каланче красные флаги, все магазины русские приказано запереть (еврейские всю эту неделю закрыты), и я вернулся и не поехал. Теперь, когда тебе пишу, бушует толпа на Колонтаевской, разбивая там остатки кабаков и лавочек [...]. Не знаю, чем это кончится. На 9-е обещают совсем покончить с евреями, вчера ходили слухи, что намерены взорвать вокзал, чтобы уничтожить еврейское имущество, которым он завален56. А в местных газетах пишут, что все кончено, вероятно, потому, что на Дерибасовской больше не бьют стекол. Да, времечко! И какая это дрянь все проделывает? Это даже не рабочие, а какой-то противный сброд [...]. Боюсь, что мне еще долго нельзя будет тронуться в Крым».