Владимир Онуфриевич сказал Юле, что намерен снять большую квартиру, поселить в ней эту самую мадам Жамуль, а остальные комнаты сдать в наем! «Что это означает, я решительно не понимаю, — продолжала Софья Васильевна. — И без того уж теперешнее положение тяжело, а тут еще такое удивительное отношение к нему со стороны Вл[адимира] Онуфр[иевича]. Для меня это тем страннее, что при его отъезде я ничего подобного и предполагать не могла.
[...] Если бы В[ладимир] О[нуфриевич] решился успокоиться и ограничиться университетом, то мне, конечно, необходимо было бы вернуться в Россию, и это вовсе не было бы так ужасно, если бы В.О. действительно успокоился и не губил и себя и меня вечными придумываниями [...].
Работа моя, окончание которой так важно для моих планов, тоже лежит теперь нетронутой, так как я иногда по целым дням не в состоянии делать что-либо, как только ходить взад и вперед по моей комнате, как зверь в клетке.
Хоть бы какое-нибудь решение, а эта неизвестность просто убийственна».
Упорное молчание мужа не только ставило Софью Васильевну в трудное положение, но и уязвляло ее женское самолюбие. В конце концов она не выдержала и написала ему снова:
«Любезный Влад[имир] Онуф[риевич].
Из того обстоятельства, что ты не пишешь не только мне, но и твоему брату, я заключаю, что, по всей вероятности дела твои идут очень плохо, et tu manges les sangs64, как говорят французы, придумывая, как бы поскорее соорудить какую-нибудь такую штуку, чтобы разбогатеть. Это меня ужасно тревожит, и чем серьезнее и хладнокровнее я обсуждаю наше положение, тем более увеличивается мой страх, как бы твоя «погоня за наживой» не привела к плачевным результатам.
Я с моей стороны готова сделать решительно все, чтобы облегчить тебе заботу о нашем пропитании и не послужить предлогом к киданию в предприятия [...].
Если ты напишешь, что можешь, не надрывая живота и не компрометируя твое положение в университете, выделить мне 800 фр[анков] в месяц (откуда?), то я покамест буду продолжать жить в Париже; если же у тебя в настоящую минуту никаких разумных и не компрометирующих тебя ресурсов, кроме университетского жалования, нет, то надо, разумеется, придумать другую комбинацию для нас.
Может быть, твой брат согласится взять к себе Фуфу и М[арию] Дм[итриевну] на все лето за 200 — 300 фр[анков] в месяц, а я проживу в Берлине тоже приблизительно на такую же сумму. Если же и это еще слишком дорого, то, разумеется, не остается ничего, как вернуться в Москву.
Прошу тебя, напиши мне откровенно о положении твоих дел и твои надежды.
[...] Относительно наших взаимных отношений тебе беспокоиться нечего. Наши натуры такие разные, что ты имеешь способность иногда на время сводить меня с ума, но лишь только я предоставлена самой себе, я возвращаюсь к рассудку, и, обсуждая все хладнокровно, я нахожу, что ты совершенно прав, что самое лучшее нам пожить отдельно друг от друга. Ни злобы я против тебя не чувствую, ни желания во что бы то ни стало вмешиваться в твою жизнь. Поверь, что если только финансы или отсутствие их, не обрежет нам все крылья, то я тебе ни в чем помехой не буду. Но еще раз повторяю тебе, не старайся разбогатеть a tout prix65, ты довольно проучен опытом, как это опасно.
Твоя Софа.
Фуфа здорова».
Что это? Окончательный разрыв? Или очередной зигзаг, каприз, вызванный взвинченностью нервов и настроением минуты?
Этого Владимир Онуфриевич не знал, да и мысли его были направлены на другое. 800 франков в месяц! Взять их было неоткуда, а признаться в этом — совершенно невозможно. Когда-то отец Софы выручил его в трудный момент, и потом эти деньги были вычтены из ее наследства. А оставшиеся тридцать тысяч поглотили злосчастные питерские постройки... Конечно, то была их совместная ошибка. Но Владимир Онуфриевич полагал, что вся ответственность лежит на нем одном. Как же после этого написать жене, что он не может высылать ей жалкие 800 франков в месяц?..
Не получая никакого ответа, Софья Васильевна, списавшись с Александром Онуфриевичем, решилась отправить Фуфу с няней к нему в Виллафранку. Правда, в день их отъезда она получила телеграмму от мужа: «Будешь получать 800 франков. Дела хороши». Она заколебалась: стоит ли разлучаться с дочерью? Но в тот же день пришло письмо от Юли. По ее наблюдению, у Владимира Онуфриевича не было ни денег, ни сколько-нибудь определенных надежд; он просто храбрится, писала она, и храбрится «очень некрасивым образом».
...Оставшись одна, Софья Васильевна рассчитала кухарку, съехала с квартиры и сняла маленькую комнатушку за 55 франков в месяц. По утрам она отправлялась в молочную лавку и съедала чашку жидкого шоколада с хлебом — стоило это 5 франков. Потом работала дома до половины седьмого, делая лишь короткий перерыв, во время которого «завтракала хлебом и яблоками». Поздний обед обходился совсем дешево — 1 франк 25 сантимов.
Она переписывалась с Вейерштрассом, встречалась с французскими математиками. Работа ее быстро продвигалась вперед.
«Я полагаюсь на Вас просто, как на каменную гору, — писала она Александру Онуфриевичу, — и все мечтаю, как мы съедемся, когда у меня все устроится, будет какой-нибудь заработок и вообще определенное положение; теперь же, когда я в таком мрачном и озабоченном состоянии духа, мне, разумеется, всего лучше, когда я одна, или, по крайней мере, с людьми посторонними, которые ничего обо мне не знают».
Глава шестнадцатая
Последний год. Москва — Америка — Москва
В Москве Ковалевского обступила бездна разнообразных дел — все важные, срочные, необходимые.
«Ввиду прогула» он должен был уплотнить график университетских занятий и читал по 5 лекций в неделю. «Я крайне доволен своей жизнью в университете, — писал он брату в первом из посланных наконец из Москвы писем, — если бы не так много посторонних работ, то чувствовал бы себя как в раю».
Получая из-за границы от друзей-ученых большое количество окаменелостей и гипсовых слепков, Владимир Онуфриевич обращался в правление университета с просьбой выделить ему казенную мебель для хранения всех этих материалов. Но начальство на его просьбы не реагировало, и он на свои (то есть на занимаемые) деньги вынужден был оборудовать геологический музей.
«Я перетащил в свой кабинет диван, кресла, письменный стол и кое-какое хозяйство и пишу тебе за чаем уже в 12 ночи, — сообщал он брату. — Только теперь я вижу, как важно иметь свой геологический угол, где можно разложиться как следует. Я прихожу домой только спать, часто в 3 ночи и с утра 9 уже сижу в кабинете. Если бы было место, поставил бы несколько горшков с цветами, но все занято, хотя моя лично комната и большая довольно. Я увешал стены картами и завтракаю чаем с рябчиком, за которым посылаю в противоположную лавку. Юленька тоже собирается не ездить домой66, а приходить завтракать ко мне».
Однажды ломового извозчика, доставившего два больших шкафа к университетскому подъезду, увидел ректор и категорически запретил вносить шкафы, так что Владимиру Онуфриевичу пришлось отвезти их обратно. А когда он вернулся, ректор сделал ему строгий выговор и приказал в два дня удалить личные вещи из служебного помещения.
Владимир Онуфриевич знал, что во всех университетах России и Европы, в том числе и в Московском, многие профессора держат на кафедре свои материалы, необходимые для научной или преподавательской работы, и никого это не беспокоит. Он написал подробное объяснение в совет университета и просил вступиться за него. Конфликт был улажен, однако в душе Ковалевского осталось