Когда Амму приехала в Айеменем в последний раз, Рахель только что исключили из школы при Назаретском женском монастыре за то, что она украшала цветами коровьи лепешки и толкала старшеклассниц. Амму только что лишилась последней из своих должностей – портье в дешевой гостинице, – потому что болела и пропускала много рабочих дней. Начальство объяснило ей, что они не могут ее держать. Им нужен портье покрепче.
В последний свой приезд Амму провела утро в комнате у Рахели. На остатки жалкого жалованья она купила дочери маленькие подарочки, которые дала ей завернутыми в грубую бумагу с наклеенными сверху цветными сердечками. Пакетик конфеток для бросающих курить, жестяной пенал «фантом» и книжку «Пол Баньян» из детской серии «Иллюстрированная классика». Все это подошло бы семилетней, а Рахели было уже почти одиннадцать. Словно Амму верила, что если она не будет мириться с ходом времени, если она всей душой будет желать, чтобы для ее близнецов оно стояло на месте, то оно не посмеет ослушаться. Словно простой силы воли было достаточно, чтобы задержать взросление ее детей до той поры, когда она сможет с ними воссоединиться. Тогда они начнут с того места, где все оборвалось. Опять с семи лет. Амму сказала Рахели, что купила Эсте такую же книжечку, но подержит ее у себя до тех пор, пока не получит новую работу и не будет получать столько, что сможет снять комнату, где они будут жить все втроем. Тогда она поедет в Калькутту и привезет оттуда Эсту, после чего он получит свою книжечку. Это время уже не за горами, сказала Амму. В сущности, это может произойти со дня на день. С жильем проблем скоро не будет. Она сказала, что подала заявление, чтобы ее взяли на работу в ООН, и они будут жить в Гааге, где за ними будет присматривать голландская няня. С другой стороны, сказала Амму, может быть, лучше будет остаться в Индии и сделать то, о чем она давно мечтала, – открыть школу. Нелегко, конечно, выбирать между педагогической деятельностью и работой в ООН, но не надо забывать, что сама возможность выбора – это уже огромное преимущество.
Но До Поры До Времени, сказала она, пока решение еще не принято, она подержит подарки для Эсты у себя.
Все утро Амму говорила не закрывая рта. Она задавала Рахели вопросы, но не позволяла ей отвечать. Когда Рахель пыталась что-то сказать, Амму перебивала ее новым соображением или вопросом. Ее, казалось, ужасала возможность услышать от дочери что-нибудь взрослое, из-за чего Замерзшее Время растаяло бы. Страх сделал ее разговорчивой. Своей болтовней она держала его на расстоянии.
Она была опухшая от кортизона, с лунообразным лицом, совсем не та стройная мама, какую Рахель помнила. На раздавшихся щеках кожа была туго натянута и похожа на глянцевитую рубцовую ткань, какая получается на месте прививки. Когда она улыбалась, ямочки у нее на щеках выглядели так, словно им больно. Ее курчавые волосы утратили блеск и свисали по обе стороны опухшего лица, как вялая занавеска. В потертой сумочке она носила стеклянный ингалятор, где хранилось ее дыхание. Бурые пары?. За каждый глоток воздуха ей надо было сражаться со стальной пятерней, сдавливавшей ее легкие. Рахель смотрела, как дышит мать. При каждом вдохе впадины над ее ключицами становились обрывистыми и наполнялись тенью.
Амму сплюнула в платок сгусток мокроты и показала Рахели.
– Всегда надо проверять, – хрипло прошептала она, как будто мокрота – контрольная по арифметике, которую надо проглядеть еще раз прежде, чем сдавать. – Если белая, значит, еще не созрела. Если желтая и с тухлым запахом, значит, созрела и пора было отхаркивать. Мокрота – она как плод. Бывает спелая, бывает нет. Надо уметь различать.
За обедом она рыгала, как шоферюга, и извинялась низким неестественным голосом. Рахель заметила, что из бровей у нее торчат новые, толстые волоски длинные, словно щупальца. Амму улыбнулась, почувствовав тишину за столом, когда она стала есть жареную рыбу прямо с хребта. Она сказала, что чувствует себя дорожным знаком, на который гадят птицы. В глазах у нее был странный лихорадочный блеск.
Маммачи спросила, не пьяна ли она, и попросила ее впредь навещать Рахель пореже.
Амму встала из-за стола и вышла, не сказав ни слова. Даже не попрощавшись.
– Пойди проводи ее, – сказал Чакко Рахели.
Рахель прикинулась, что не слышала. Она продолжала есть рыбу. Она вспомнила про мокроту, и ее чуть не стошнило. В эту минуту она ненавидела мать.
Больше они не встречались.
Амму умерла в грязном номере гостиницы «Бхарат» в Аллеппи, где пыталась устроиться на секретарскую работу. Она умерла в одиночестве. Все ее предсмертное общество составлял шумный потолочный вентилятор, и не было рядом Эсты, чтобы лечь сзади и говорить с ней. Ей был тридцать один год. Не старость, не молодость – Жизнесмертный возраст.
Она проснулась ночью, спасаясь от хорошо знакомого, часто повторяющегося сна, в котором, щелкая ножницами, к ней шли полицейские, чтобы остричь ей волосы. В Коттаяме так поступали с проститутками, пойманными на базаре, – метили их, чтобы все знали, кто они такие.
Проснувшись той ночью в гостинице, Амму села в чужой кровати в чужой комнате в чужом городе. Она не понимала, где находится, и не узнавала ничего вокруг. Знакомым был только страх. Человек в ее груди кричал криком. Стальная пятерня на этот раз так и не ослабила хватку. В обрывистые впадины над ее ключицами слетелись летучие мыши.
Утром ее увидел уборщик. Он выключил вентилятор.
Под одним глазом у нее был большой синий мешок, раздувшийся, как пузырь. Словно этот глаз пытался дышать, помогая легким. Около полуночи человек, живший в ее груди и кричавший оттуда, умолк. Бригада муравьев степенно вынесла в щель под дверью труп таракана, показывая, как надлежит поступать с трупами.
Церковь отказалась хоронить Амму. На то был ряд причин. Поэтому Чакко нанял микроавтобус, чтобы отвезти тело в электрокрематорий. Тело завернули в грязную простыню и положили на носилки. Рахели показалось, что Амму выглядит как римский сенатор. «Et tu, Амму!» – подумала она и улыбнулась, вспомнив Эсту.
Странно было ехать по людным солнечным улицам с мертвым римским сенатором на полу микроавтобуса. От этого синее небо сделалось еще синей. За окнами автобуса люди, словно картонные марионетки, шли по своим марионеточным делам. Настоящая жизнь была здесь, в автобусе. Потому что здесь была настоящая смерть. Из-за дорожных толчков и сотрясений тело Амму моталось и в конце концов съехало с носилок. Голова ударилась о железный болт в полу. Амму не вздрогнула и не проснулась. У Рахели шумело в голове, и до конца дня Чакко приходилось кричать, если он хотел, чтобы она его услышала.
Крематорий был такой же запущенный и обшарпанный, как железнодорожный вокзал, только тут было малолюдно. Ни поездов, ни толп. Тут сжигали нищих, одиночек и тех, кто умирал в полицейских камерах. Тех, у кого перед смертью не было рядом никого, чтобы лечь сзади и говорить. Когда подошла очередь Амму, Чакко репко сжал руку Рахели. Она не хотела, чтобы ее держали за руку. От жара крематория рука была потная и скользкая, и Рахель ее выдернула. Никого из родственников больше не было.
Стальная дверца печи поехала вверх, и приглушенный гул вечного огня превратился в красный раскаленный рев. Жар метнулся на них голодным зверем. Ее Амму скормили ему. Ее волосы, кожу, улыбку. Ее голос. То, как она брала в помощники Киплинга, чтобы любить своих близнецов на сон грядущий: «Мы одной крови – вы и я». Ее поцелуи перед сном. То, как она пальцами одной руки ухватывала лицо ребенка (сплюснутые щечки, рыбий ротик), а другой делала ему пробор и причесывала его. То, как она, нагнувшись, держала перед Рахелью панталончики.
Она была их Амму и их Баба, и она любила их Вдвойне.
Дверца печи с лязгом захлопнулась. Плакать никто не плакал.
Служащий крематория отлучился выпить чаю, и его не было двадцать минут. Именно столько времени Чакко и Рахель ждали розовой квитанции, по которой им предстояло получить останки Амму. Ее