шептала на ухо тому или той, с кем она приехала: «Дед невесты со стороны матери столярничал у моего отца. Кунджукутти Ипен? Сестра его прабабки была простой акушеркой в Тривандраме. Семья моего гужа владела всем этим холмом».
Без сомнения, Маммачи презирала бы Маргарет-кочамму, даже если бы та была наследницей английского трона. Не только ее плебейское происхождение отвращаю о от нее Маммачи. Она ненавидела Маргарет-кочамму за то, что Чакко на ней женился. За то, что она с ним разошлась. Но еще больше ненавидела бы, если бы она ним осталась.
В тот день, когда Чакко не позволил Паппачи избить ее (и тому пришлось довольствоваться убиением кресла), Маммачи собрала свой супружеский багаж и юностью препоручила его заботам Чакко. С той поры он стал вместилищем всех женских чувств. Ее Мужчиной. Ее Единственной Любовью.
Она знала о его вольных отношениях с работницами фабрики, но с какого-то мента это перестало причинять ей боль. Когда однажды Крошка-кочамма заговорила на эту тему, Маммачи напряглась и поджала губы.
– Мужчина имеет свои Мужские Потребности, – сказала она строгим тоном. Как ни странно, Крошка-кочамма приняла это объяснение, и загадочная, подспудно волнующая категория Мужских Потребностей получила в Айеменемском доме негласное право на существование. Ни Маммачи, ни Крошка-кочамма не видели противоречия между марксистским сознанием Чакко и его феодальным либидо. Их тревожили только наксалиты: они, как было известно, заставляли мужчин из Хороших Семей жениться на служанках, которых они обрюхатили. Разумеется, им и в голову не могло прийти, с какой стороны прилетит снаряд, когда он
По указанию Маммачи в комнату Чакко, расположенную в восточной части, был сделан отдельный вход, чтобы объекты его Потребностей не шастали где не надо. Она тайком совала им деньги, чтобы они не роптали. Деньги они брали, потому что нуждались. У них были маленькие дети и престарелые родители. Или мужья, которые просаживали все деньги в тодди-барах. Эта система устраивала Маммачи, поскольку, согласно ее понятиям, плата
Маргарет-кочамма, однако, была другого поля ягода. Не имея возможности узнать наверняка (хотя один раз она заставила-таки Кочу Марию исследовать простыни на предмет пятен), Маммачи могла только надеяться, что Маргарет-кочамма не намерена возобновлять интимных отношений с Чакко. Пока Маргарет- кочамма была в Айеменеме, Маммачи пыталась воздействовать на ее не поддающиеся иным воздействиям чувства, засовывая деньги в карманы платьев, которые Маргарет-кочамма бросала в ящик для грязной одежды. Маргарет-кочамма ни разу ничего не вернула – просто потому, что ни разу ничего не нашла. Дхоби Аниян аккуратно вытряхивал карманы и брал деньги себе как законный приварок. Маммачи, в общем-то, знала об этом, но предпочитала истолковывать молчание Маргарет-кочаммы как тихое согласие на плату за услуги, которые, как чудилось Маммачи, она оказывала ее сыну.
Так что Маммачи имела удовольствие считать Маргарет-кочамму еще одной потаскушкой, дхоби Аниян был рад регулярному приварку, а Маргарет-кочамма, разумеется, пребывала обо всем этом в полнейшем неведении.
С навеса над колодцем, взмахнув ржаво-красными крыльями, подала голос лохматая кукушка.
Ворона украла кусочек мыла, и он стал пузыриться у нее в клюве.
Стоя на цыпочках в сумрачной дымной кухне, Кочу Мария покрывала глазурью высокий двухпалубный ДОБРОПОЖАЛОВАТЕЛЬНЫЙ торт. Хотя женщины, исповедовавшие сирийское православие, тогда в основном уже носили сари, на Кочу Марии была ее белая, без единого пятнышка блузка-чатта вполрукава с острым вырезом на шее и белое мунду, сзади похожее на складчатый тканевый веер. Большая часть этого веера была, правда, скрыта под нелепейшим оборчатым фартуком в бело-голубую клетку, который Кочу Мария по настоянию Маммачи должна была носить дома.
У нее были короткие и толстые предплечья, пальцы, похожие на сосиски, и широкий мясистый нос с ноздрями-раструбами. От носа к бокам подбородка спускались две глубокие складки, создавая подобие обезьяньей мордочки, резко отделенной от остальной части лица. Голова у нее была непропорционально большая. Вся она была похожа на зародыш из биолаборатории, убежавший из банки с формалином и с годами только потолстевший и заматеревший.
Влажные денежные купюры она засовывала себе за лифчик, которым туго стягивала и уплощала свою нехристианскую грудь. В ушах у нее были тяжелые золотые серьги кунукку. Мочки сильно вытянулись и петлями болтались по бокам шеи; серьги облепили их гроздьями, как веселые дети в хороводе. Правая мочка один раз у нее порвалась, и ее сшил доктор Вергиз Вергиз. Кочу Мария и помыслить не могла о том, чтобы перестать носить свои кунукку, потому что как тогда люди узнают, что, несмотря на низкую должность кухарки (семьдесят пять рупий в месяц), она настоящая сирийская христианка, последовательница апостола Фомы? Не из парейянов-пулайянов-параванов. Нет, она прикасаемая, христианка высшей касты, из тех людей, в кого христианство просочилось, как чай из чайного пакетика. Уж лучше сшить лишний раз порванные мочки.
В ту пору Кочу Мария еще не свела знакомство со спавшей внутри нее теленаркоманкой. С фанаткой Верзилы Хогана. Она еще в глаза не видела телевизора.
Она и не поверила бы, что такое существует. Если бы ее стали в этом убеждать, Кочу Мария решила бы, что над ней издеваются. К людским россказням о том, что творится на белом свете, Кочу Мария относилась с опаской. Рассказчикам, считала она, нужно только одно: выставить на посмешище ее необразованность и (в прошлом) легковерие. Последовательно идя против своей натуры, Кочу Мария теперь вообще мало чему верила. Несколько месяцев назад, в июле, когда Рахель сказала ей, что американский астронавт Нил Армстронг разгуливал по луне, она саркастически рассмеялась и заявила в ответ, что малаяльский акробат О. Мутачен ходил колесом по солнцу. С карандашами в носу. Так и быть, она готова была согласиться, что американцы
Она по-прежнему была уверена, что, сказав свое «Et tu? Кочу Мария?», Эста обругал ее по- английски. Она думала, что это значит что-нибудь вроде «Кочу Мария, черная уродина». Она затаила обиду и ждала удобного момента, чтобы на него пожаловаться.
Она кончила глазировать высокий торт. Потом запрокинула голову и выдавила остатки глазури себе на язык. Бесконечные кольца коричневой зубной пасты на розовый язык Кочу Марии. Когда Маммачи позвала ее с веранды («Кочу Мария! Я слышу машину!»), рот ее был полон глазури и она не могла ответить. Проглотив, она пробежала языком по зубам, после чего, подняв его к небу, несколько раз причмокнула, словно съела что-то кислое.
Отдаленные лазурные автомобильные звуки (мимо автобусной остановки, мимо школы, мимо желтой церкви и вверх по ухабистой красной дороге, проложенной среди каучуковых деревьев) отозвались в тусклых, закопченных помещениях «Райских солений» шепотом и шелестом.
Засолка, маринование, выжимание сока, резка, кипячение, помешивание, растирание, сушка, взвешивание, закрывание банок – все это разом прекратилось.
– Чакко саар ванну,[41] – ветерком пронеслась новость. Ножи перестали стучать. Плоды остались лежать недорезанными на огромных стальных противнях. Брошенные горькие тыквы, одинокие половинки ананасов. Напальчники из цветной резины (яркие, веселые, как толстокожие презервативы) были сняты. Просоленные, промаринованные руки были вымыты и вытерты о ярко-синие передники. Выбившиеся пряди волос были водворены обратно под белые головные платки. Мунду, подоткнутые под передники, были расправлены. Хлопнули, сами собой закрываясь на пружинах, сетчатые фабричные двери.
И у подъездной дорожки, подле старого колодца, в тени тамаринда выстроилась поглазеть из зеленого зноя молчаливая армия синих передников.
Платки и передники смотрелись как скопление праздничных бело-синих флагов.