знали уже, что чем дальше они зайдут сейчас, тем дальше их уволокут потом. Поэтому они не отпускали узду. Томили друг друга. Откладывали миг отдачи. И этим делали себе юлько хуже. Только повышали ставку. Только утяжеляли расплату. Ибо этим они разглаживали морщины неловкости и спешки на ткани непривычной любви и нагнетали себя до взрывной отметки.
Позади них, мерцая диким шелком, пульсировала во тьме река. Желтые бамбуки горевали.
Ночь смотрела на них, облокотясь на воду.
Теперь они лежали под мангустаном, где совсем недавно старое серое лодочное растение с лодочными цветами и лодочными плодами было с корнем выворочено Передвижной Республикой. Оса. Флаг. Удивленный зачес. Фонтанчик, стянутый «токийской любовью».
Подлодочного мирка уже как не бывало.
Белых термитов по пути на работу.
Белых божьих коровок по пути домой.
Белых жуков, зарывающихся в землю от света.
Белых кузнечиков со скрипочками белого дерева.
Белой печальной музыки.
Как не бывало.
Только пятно голой сухой земли в форме лодки, очищенное и готовое для любви. Как будто Эста и Рахель нарочно все подготовили. Как будто они этого желали. Близнецы-акушеры материнского сновидения.
Амму, нагая теперь, склонилась над Велюттой, прижав губы к его губам. Он надвинул ее волосы шатром на них обоих. Как делали ее дети, когда хотели отгородиться от внешнего мира. Она скользнула вниз, желая свести знакомство со всем его телом. С его шеей. С его сосками. С его шоколадным животом. Она выпила остаток реки из его пупка. Прижала к своим сомкнутым векам жар его возбуждения. Ощутила ртом его солоноватость. Он сел и притянул ее к себе обратно. Она почувствовала, что его живот стал под ней твердым, как доска. Почувствовала скольжение своей влаги по его коже. Он взял губами ее сосок и сделал из мозолистой ладони чашу для другой ее груди. Атлас, лелеемый наждаком.
В тот миг, когда она ввела его в себя, в его глазах пробежала неопытность,
Когда он вошел в нее, телесность взяла верх, оттеснив страх на обочину. Цена бытия взлетела до невозможной высоты; хотя потом Крошка-кочамма сказала, что это Недорогая Плата.
Недорогая?
Две жизни. Два близнецовых детства.
И урок истории в назидание потенциальным нарушителям.
Мглистые глаза обволокли взглядом другие мглистые глаза, и светящаяся женщина отворила себя светящемуся мужчине. Она была широка и глубока, словно река в половодье. Он поплыл по ее волнам. Она чувствовала, что он уходит в нее глубже, глубже. Бешеный. Неукротимый. Требующий пустить его дальше. Дальше. Готовый уступить лишь телесным очертаниям. Ее и своим. И, достигнув предела, коснувшись ее глубочайших глубей, испустив рыдающий, содрогающийся вздох, – он утонул.
Она лежала сверху. Их тела были скользкие от пота. Она почувствовала, как его плоть в ней уменьшилась. Его дыхание стало ровнее. Его глаза прояснились. Он погладил ее по волосам, чувствуя, что узел, в нем блаженно ослабший, в ней еще вибрировал, еще был тугим. Он бережно перевернул ее на спину. Влажной своей тканью обтер с нее пот и песок. Накрыл ее собой, стараясь не придавить. Мелкие камешки кололи ему руки ниже локтей. Он поцеловал ее в глаза. В уши. В грудь. В живот. Во все семь серебристых растяжек, оставшихся после беременности. В тонкую линию волосков, которая, указывая ему направление, шла от пупочной лунки к треугольнику лобка. В бедра изнутри, где кожа всего мягче. Потом руки столяра приподняли ее таз и неприкасаемый язык дотронулся до ее недр. Долго, самозабвенно пил из ее чаши.
Она танцевала для него. На этом лодочном клочке земли. Она жила.
Он прижимал ее к себе, прислонясь спиной к мангустану, а она плакала и смеялась разом. Потом на пять минут, которые показались вечностью, она уснула, привалившись спиной к его груди. Семь глухих лет отлетели, снявшись с нее, во тьму на тяжелых, колышущихся крыльях. Как тускло-серая пава. И на лежащей перед Амму дороге (к Старению и Смерти) возникла солнечная лужайка. Изумрудная трава, усеянная голубыми бабочками. Дальше – пропасть.
Сочась по капле, в него вернулся ужас. Перед тем, что он сделал. Перед тем, что, он знал, будет сделано опять. И опять.
Она проснулась от стука его сердца, колотящегося о грудную клетку. Словно оно искало выхода. Искало это подвижное ребро. Потайную створку скользяще-складной двери. Его руки по-прежнему облегали ее, он теребил пальцами сухую пальмовую ветку, и она чувствовала движение его мышц. Амму улыбнулась сама себе в темноте, подумав о том, как она любит его руки – их очертания, их силу, покой, который она ощущает в их объятиях, хотя трудно было бы придумать для нее место опасней.
Из страха своего он сплел великолепную розу. И подал ее Амму на раскрытой ладони. Она взяла ее и воткнула себе в волосы.
Она придвинулась к нему теснее, желая быть внутри его, касаться его как можно больше. Он окружил ее раковиной своего тела. От реки подул ветерок, охлаждая их горячую кожу.
Чуточку холодно было. Чуточку влажно. Чуточку тихо. В Воздухе.
Что сказать еще?
Через час Амму нежно высвободилась.
– Мне надо идти.
Он ничего не сказал, не пошевелился. Смотрел, как она одевается.
Только одно теперь было важно. Они знали, что лишь об этом одном могут просить друг друга. Ободном-единственном. Они оба это знали.
Они и дальше, во все тринадцать ночей после этой ночи, безотчетно льнули к Мелочам. Крупное таилось внутри молчком. Они знали, что податься им некуда. Что у них ничего нет. Никакого будущего. Поэтому они льнули к мелочам.
Они смеялись, глядя на муравьиные укусы друг у друга на ягодицах. И на неловкую гусеницу, упавшую с края листа. И на жука, свалившегося на спину и беспомощно дрыгающего ножками. И на пару маленьких рыбок, всегда находивших Велютту в реке и покусывавших его. И на чрезвычайно набожного богомола. И на паучка, жившего в расщелине стены на задней веранде Исторического Дома и использовавшего в качестве камуфляжа всякий мусор. Обрывок осиного крылышка. Клочок паутины. Труху. Листовую гниль. Высохшую грудку мертвой пчелы.
Не признаваясь в этом друг другу и даже себе, они связали свое будущее, свою судьбу (Любовь. Безумие. Надежду. Бесконечную Радость) с его. Каждую ночь торопились посмотреть (чем дальше, тем с большей тревогой), пережил ли он день. Их беспокоила его слабость. Его малость. Ненадежность его камуфляжа. Его, на их взгляд, саморазрушительная гордость. Постепенно они полюбили его эклектический вкус. Его неуклюжее достоинство.
Они избрали его, зная, что могут уповать только на слабость. Что должны держаться Мелочей. Всякий раз при расставании они брали друг с друга лишь одно маленькое обещание.
– Завтра?