должности, перед глазами его преемственно прошло до десятка помпадуров, и все они исчезли, как дым, именно в силу правила: до поры до времени. В этом правиле заключалась, по мнению его, вся жизнь. Он распространял его не только на помпадуров, но и на всю природу, на все окружающее. Видел ли он беззаветное ликование или осторожность, доходящую до трепета, он говорил: до поры до времени, и всегда оказывался пророком. На ликующего человека набегал помпадур и с словами: 'Ты что горло-то распустил?' - приказывал взять его в часть. Тот же помпадур набегал и на осторожного человека и с словами: 'Прятаться, что ли, ты от меня хочешь?' - тоже приказывал взять его в часть. Даже и самого себя правитель канцелярии не исключал из этого правила и знал, что и для него придет пора и время.
Но здесь он был непоследователен и, вместо того чтобы ждать бодро и твердо наступления своего часа, уклонялся, лавировал и всячески старался об его отдалении. Инстинкт самосохранения был слишком силен, именно тот инстинкт, который заставляет осужденного на казнь питать надежды, которым никогда не суждено сбыться. Подстрекаемый этим инстинктом, он обращал тоскливые взоры к шкафу с законами и как бы выжидал от него защиты. Он знал, что ожидания его тщетны, - и все-таки ждал. Это была слабая сторона его философии, почти отрицание ее, и нельзя сказать, чтоб он не понимал этого. Иногда огораживание себя от преждевременного наступления 'часа' требовало от него таких усилий, что он даже помышлял бросить это дело.
'Брошусь, да и поплыву по всему раздолью, как прочие!' - раздумывал он, но инстинкт самосохранения так и зудил, так и нашептывал: погоди! может быть, и завтра жив будешь! И таким образом он жил, питая, с одной стороны, твердое упование, что 'час' неизбежен, с другой - ободряя себя смутною надеждою, не придет ли к нему в этот страшный момент на выручку шкаф с законами.
Помпадур понял это противоречие и, для начала, признал безусловно верною только первую половину правителевой философии, то есть, что на свете нет ничего безусловно-обеспеченного, ничего такого, что не подчинялось бы закону поры и времени. Он обнял совокупность явлений, лежавших в районе его духовного ока, и вынужден был согласиться, что весь мир стоит на этом краеугольном камне 'Все тут-с'. Придя к этому заключению и применяя его специально к обывателю, он даже расчувствовался.
- Ведь вот, - говорил он сам с собою, - у него даже минуты нет... совсем безопасной! Возьмем, например, хоть меня. Ну, ревизор, ну, там черт-дьявол... конечно, это в своем роде момент! Но ведь не свалится же он ко мне как камень на голову. Все же предупредят как-нибудь; цидулочку, по секрету, добрый человек напишет: едет, мол. Ну, вот тогда хоть бы этого самого Прохорова на время и убрать можно, чтоб ревизору в глаза не кинулся. Да и самый ревизор, - ведь он тоже помпадур! разве ему эти чувства неизвестны! Стало быть, можно и разговор с ним повести. А обыватель? кто его предупредит? и что он предпринять может? Для него всегда 'пора' и всегда 'время'. Завсегда он со всех сторон окружен. Он думает кусом до рта донести, ан тут пришла 'пора' - и полетел кусок на пол. Вот-с.
Бог весть куда привело бы его это грустное настроение мыслей, если б он не сознавал, что вопрос должен быть разрешен, помимо сентиментальных соображений, лично для него самого. И он приступил к этому разрешению прямо, без колебаний.
- Если пора и время неизбежны, - размышлял он, - то, стало быть, нечего об них и думать. Существование их равняется несуществованию, ибо необеспеченность, возведенная в принцип, вполне равняется обеспеченности.
Omnia mea mecum porto <все свое ношу с собою> (79) - что с меня возьмешь!
Если я совсем-совсем не обеспечен, то это значит, что я обеспечен вполне.
Где стол был яств, там гроб стоит - и ничего больше. Сегодня я помпадур, стою прямо и бодро; завтра явился помпадур в квадрате - прилетел и переломил. Где пиршеств раздавались клики, надгробные там воют лики (80) - вот и все.
- Да-с, все-с, - повторил он уже вслух, и это течение мыслей было бы крайне для него благоприятно, если б оно не было расстроено одним, совершенно случайным обстоятельством.
Дело в том, что, разгуливая беспокойно по комнате, он как раз налетел на шкаф с законами.
- Вот где 'пора' и 'время'! - шепнул ему какой-то таинственный голос.
- Вздор-с! - заревел он во все горло в ответ этому предостережению, но тут же сконфузился и побледнел.
Инстинкт самосохранения, уже испортивший цельность миросозерцания правителя канцелярии, вспыхнул и в нем.
Он судорожно схватил в руки том и начал его перелистывать. Что он там увидел! Боже! что он увидел!
Он увидел, что вся жизнь человеческая предусмотрена и определена. Все, начиная с питания и кончая просвещением и обязанностью устраивать фабрики и заводы и содержать в исправности мосты и перевозы. На все - подробное правило, и за неисполнение каждого правила - угроза. Ему, ему... угроза!
Да, и ему. И его жизнь предусмотрена и определена, и она обставлена многосложнейшими обязанностями и отношениями. Он был центром, около которого группировались: и обывательское продовольствие, и обывательская нравственность, и просвещение, и торговля. И всему этому присвоялось название 'обязанностей', но отнюдь не 'прав'. Правда, что для выполнения этих обязанностей он был вооружен угрозою, но размеры этой угрозы также были определены заранее, и выходить из этих размеров представлялось небезопасным.
'Воспрещается', 'вменяется в обязанность' - вот выражения, с которыми он совершенно неожиданно вынужден был познакомиться. Ни 'закатить', ни 'влепить' - ничего подобного. Прохоров же был 'изъят' несомненно.
Он был подавлен, уничтожен. Тем не менее капризная мысль его и тут не изменила своему обычному характеру. Он не сказал себе: 'Вот какое бремя лежит на мне, безвестном кадете, выбравшемся в помпадуры! вот с чем надлежало мне познакомиться прежде, чем расточать направо и налево:
'влепить', да 'закатить'!' - но вскочил, как ужаленный, и с каким-то горьким, нервным смехом воскликнул:
- После этого... после этого... зачем же мы, помпадуры, нужны?!
***
'Нужны ли помпадуры'? Неотразимая ясность этого вопроса оскорбляла нашего помпадура до крови. И всего больнее при этом было то, что оскорбление шло изнутри, что он сам, своею неумеренною пытливостью, вызвал его.
С этой минуты горькое чувство окрасило все его существование. Прямого врага не было, но чувствовалось по всему, что враг этот существует, что он невидимо сопутствует всюду, во всякое время. Явилась страстная потребность полемизировать, но когда полемика восприяла начало, то оказалось, что она имеет характер косвенный, робкий. В ее иронии не сказывалось свободы; ее дерзость проявлялась порывами и свидетельствовала о напряженном состоянии душевных сил. Проходя мимо шкафа, он улыбался и делал головой иронический жест, но даже малопроницательный человек мог догадаться, что и улыбкой и жестом он только обманывает самого себя. С такою неуверенностью улыбается человек перед врагом, которого он имеет причины опасаться, но перед которым считает, однако ж, нужным слегка похорохориться. Как-то сойдет ему с рук эта улыбка? Пройдет ли враг мимо, не заметив ее, или же заметит и тут же за нее покарает?
Он начинал полемизировать с утра. Когда он приходил в правление, первое лицо, с которым он встречался в передней, был неизменный мещанин Прохоров, подобранный в бесчувственном виде на улице и посаженный в часть. В прежнее время свидание это имело, в глазах помпадура, характер обычая и заканчивалось словом: 'влепить!' Теперь - на первый план выступила полемика, то есть терзание, отражающееся не столько на Прохорове, сколько на самом помпадуре.
- Ну-с, господин Прохоров, что скажете? - начинает он, останавливаясь перед безобразным малым с отекшим лицом и налитыми кровью глазами.
- Виноват, ваше благородие!
Горькая улыбка появляется на лице помпадура.
- Что же-с... с богом! Будто вы не знаете, что вы изъятые!.. Да-с, изъятые. Это не я говорю, а закон-с. По случаю вашей образованности-с...