В круиз!

* * *

«Вояж, воя-аж!» — напевала Марина французскую песенку, разглядывая красочные рекламные буклеты, взятые ею в нескольких турагентствах. Она придирчиво сравнивала и выбирала, вглядываясь в фотографии, запечатлевшие убранство кают, салонов, баров, бассейнов и прочих славненьких мест, существовавших на бортах современных круизных лайнеров. А что, если из Марселя до Нью-Йорка, к примеру? До Марселя самолетом, а там на корабль… Дорого безумно; но папочка деньги даст, в этом Марина практически уверена: с той самой поры, когда папа в одностороннем порядке выселил Марину из квартиры, он чувствовал себя виноватым и всячески пытался вину загладить. Чем Марина и пользовалась, и даже не без злорадства, будто мстила отцу за нелепый, постыдный брак с Натальей. Так что, хоть из Марселя в Нью-Йорк, хоть из Сиднея на Северный полюс — папа не откажет!

Марина уже видела себя на палубе, в купальнике, в шезлонге на бортике бассейна… И какой-то неопределенной национальности красивый мужчина с бронзовым загаром на упругой коже, облекающей лепнину мышц, подсаживается к ней и заводит разговор… «Ах, вы русская! — скажет мужчина по-английски (не потому, что он англичанин, а потому, что в распоряжении Марины было только это средство международного общения). Как это романтично! Русские девушки — красивые девушки, — скажет он, плотоядно разглядывая Марину, — а как вас зовут?» А она ему ответит: «Людмила».

Хотя, почему Людмила? Можно Светлана. Или Татьяна. Все равно! Лишь бы не Марина. Лишь бы создать образ, который абсолютно не соответствует тому, что она есть… Потому что ей просто хочется стать, хоть ненадолго, другой.

Девушкой, лишенной биографии.

Той биографии, в которой мама заканчивает жизнь самоубийством, и Марина, придя из школы, находит ее на полу заполненной газом кухни; в которой папа, предавая память о маме, погубленной его собственным неудержимым честолюбием, женится на мерзкой блуднице Наташке; в которой сама Марина катастрофически одинока, потому что папины деньги, папино честолюбие, папина женитьба и папино предательство создали у нее род комплекса, страха и недоверия ко всем особям мужского пола, претендующим на отношения с ней…

За маму и за папу

Прошли похороны Анатолия, на которых Вера бледной тенью мелькнула за спинами собравшихся, и Ирина Львовна подпихивала в бок Романа, с самодовольной усмешкой указывая ему на бесповоротно поверженную соперницу; прошли поминки, девять дней; формальности были, наконец, улажены. Толя не додумался оставить завещание — предполагал, дурачина, жить да жить, — и теперь вдова торжественно вступала в свои права. Все, или почти все, — как и предсказывал Роман, — принадлежало теперь ей.

Роман был назначен визирем при троне султанши, и под его чутким к колебаниям имущественного барометра руководством резвые адвокаты уже затевали суд из-за квартиры с родителями Анатолия, которые были едва не при смерти от потери единственного сына. «Тем лучше, — сказал Роман. — Покладистей будут…»

'Надо бы и у его любовницы забрать все, что твой покойный супруг из квартиры по легкомыслию вынес, — вне всякого сомнения, под давлением этой хищницы, этой потребительницы, этой охотницы за чужими мужьями, — Роман уже репетировал речь для адвокатов, которым она будет брошена как лозунг, как руководство к действию. — Книги, говоришь? Антикварные издания? Очень хорошо.

Названия не помнишь? Ну, не страшно… Вазы? Чудненько! Близняшки? Ага, понял, две идентичные вазы, севрский фарфор, так и запишем…'

Ирина Львовна таяла. Так о ней еще никто не заботился. Дождалась, наконец, своих солнечных дней! Какая хватка, какой темперамент! Вот он, настоящий мужчина! Что в делах, что в постели!

И сладко ежилась при мысли о последней…

* * *

Виктор за последние недели несколько раз наведывался к Вере, — она не возражала, молча открывая ему дверь и пропуская в большую комнату, в которой он, неизменно располагаясь в кресле, неизменно начинал с фразы: «Я надеюсь, ты выбросила дурь из головы?»

Вера выбросила. Виктор в своих расчетах оказался прав: у нее действительно больше не было ни энергии, ни мужества для самоубийства. Она жила, словно под анестезией; она равнодушно просыпалась, безразлично засыпала, дни ее были абсолютно пусты — из фирмы, которой заправляла теперь Ирина Львовна, ее, разумеется, уволили немедленно, на телефонные звонки Вера не отвечала, телевизор не смотрела и никуда не выходила. Вот только изредка появлялся Виктор, и тогда она молча открывала ему дверь и садилась рядом, слушая его дурацкие вопросы.

Она ни разу не предложила ему чаю, не говоря о еде; и однажды Виктор, приехав голодный, как бездомный пес, осмелился попросить у нее чашку чаю или кофе.

Заварка у Веры оказалась, но сахара не было, и к чаю ничего не было, и не к чаю ничего не было — ничего съестного вообще тотально не водилось в ее холодильнике и кухонных шкафчиках. Даже завалящего печенья.

Вот тут-то он и отдал себе отчет, что Вера совершенно перестала есть. Только сейчас он понял, откуда эта бледная прозрачность, эти голубые тени под глазами, которые он списывал на эмоциональный шок. Но это было другое: это была анорексия.

Виктор психиатром не был, но знал, что в подоплеке любой анорексии — нелюбовь к своему телу, попытка наказать его за что-то… Он понимал, за что: реакция женщины на групповое изнасилование. Он, конечно, всех деталей не знал и, разумеется, никогда Веру не расспрашивал, но, пытаясь представить себе, что должна испытывать женщина, он чувствовал, что самое страшное в изнасиловании — не столько физическое, сколько душевное унижение.

Как ей помочь, он не знал. Но всполошился не на шутку. Грозил больницей, насильно поволок в продуктовый магазин, где, потрясая перед ее глазами очередной упаковкой съестного, он взывал: «Ну, а это ты любишь? Будешь кушать?»… Вера раза два удостоила его кивком согласия, и Виктор вновь притащил ее домой, где самолично приготовил несколько различных легких блюд на выбор, поставил перед ней: «Ешь», — а сам уселся напротив.

Вера сделала вымученных глотков и попыталась встать из-за стола, но Виктор прижал ее плечо лапой: сиди. И ешь.

Взял ложку: «Давай, за ма-а-му, за па-а-пу, вот так, хорошая девочка, открывай ротик…»

— Будешь лежать в больнице под капельницей, — стращал он Веру, — и не выйдешь, пока не поправишься! Что за дела, голодом морить себя вздумала!!!

Ты обязана есть, поняла? — сердился он.

И покидал ее квартиру, с недоверием слушая заверения Веры в том, что она обязательно закончит и кисель, и бульон, и что-там-он-еще-наготовил, и вообще будет теперь исправно кушать…

Виктор сам не знал, с чего это он пустился в благотворительность. Он в Веру вовсе не влюбился, никакой тут не было заинтересованности, — наверное, просто жалел. В том ее жесте отчаяния, в ней самой было что-то безнадежно хрупкое, какой-то надлом… Словно деревце в грозу: вроде уже и надломилось, но вроде еще и живет, где-то между жизнью и смертью застряло, — ну, и хочется помочь. Поддержать этот прутик, палочку-опору к нему приставить, потому как само не выживет, при первом же сильном порыве — сломается окончательно. Помрет, одним словом…

За долгие годы врачебной деятельности, — да не вообще врачебной, а кардиологической, в которой он не раз, глядя в наглые глаза смерти, играл с нею в перетягивание каната, — у Виктора выработалось что-то вроде рефлекса: спасать.

Ну, он и спасал.

А времени ему не жалко было: время у него было, — свободное, ничем и никем не занятое время… В его комнате в коммуналке, выменянной после развода — жене с дочкой досталась двухкомнатная квартира, — никто его не ждал и на его досуг никто не покушался; на его душу и сердце претенденток не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату