американец. Путь к фашизму — это истеричные разговоры о традициях настоящих арийцев — с этого начался Гитлер».

Сейчас я консультирую (то есть переписываю диалоги и ситуации) картину о наших разведчиках, которых забрасывают на маленький остров возле Окинавы. Я сразу вспомнил алюминиевого дьявола из государственного департамента, ему бы работать на этом фильме, а не мне, он бы выбросил всю «романтизацию» разведки, он бы объяснил им, как надо снимать правду про войну, куда уж нам с тобой, политикам, сидите и не высовывайтесь!

Одно утешение: мои мальчишки гоняют на океан, пляж неподалеку от дома, совершенно изумительный. И ночи здесь такие прекрасные, Пол, такие удивительные! Мы садимся с Элизабет во дворике того дома, где нам удалось снять три маленькие комнаты (здесь жилье дороже, чем в столице), пьем кофе и слушаем, как над нами летают какие-то странные птицы и перекрикиваются друг с другом, спрятавшись в стрельчатых коронах гигантских пальм, которые — видимо, из-за их роста — кажутся мне такими же надменными, как верблюды.

Да, кстати, приезжал Макайр, нашел меня, притащил виски, фрукты и печенье, просидели полночи за разговорами, он в порядке, работает в государственном департаменте, передавал тебе приветы, хотел написать, написал ли? Он, кстати, спросил, не давал ли тебе Брехт пьесу «Мероприятие» перед тем, как ты полетел в рейх в сорок втором. Я ответил, что не знаю этого. Он дьявольски увлечен драматургией Брехта, я их познакомил, Макайр был в восторге, ты же знаешь, какой он увлекающийся. Правда, раньше он увлекался бейсболом, но, видимо, к старости всех начинает тянуть к вечному, а что есть более вечное под солнцем, чем мысль?!

Я очень много думал над твоим письмом. Я еще не готов к спору. А может, не к спору, а, наоборот, к согласию. Сначала мне показалось, что ты просто-напросто раздражен и в подоплеке этой раздраженности твое горе с Лайзой. Повторяю, забудь о ней. Чем скорее ты это сделаешь, тем будет лучше. Я знаю, что говорю. Но чем больше я вчитывался в твои строки, тем больше понимал, что дело тут не в твоей раздраженности, а в том, что у тебя иной угол видения, ты по-прежнему в деле, в отличие от меня.

Подумай и напиши мне про то, о чем я тебе рассказал. Как бы ты вел себя на моем месте?

Твой Грегори Спарк.

P.S. О твоей просьбе по поводу нацистов в Лиссабоне самым занятным бесом был некий Гамп из военного атташата, но вроде бы это его псевдоним, настоящая фамилия то ли Веккерс, то ли Виккерс. У него были очень сильные связи с портовиками и владельцами пароходных компаний, ходивших на Латинскую Америку.

Славился он еще и тем, что имел целый штат роскошных девок, которыми снабжал дипломатов. У него были не только европейские женщины, но и прекрасно подготовленные азиатки, в основном японки и таиландки, приехавшие сюда из Парижа после начала войны.

Что с ним случилось потом, я не знаю. Если вспомню еще что — напишу.

Твой Г. С.»

Штирлиц — Х (Бургос, октябрь сорок шестого)

Штирлиц открыл глаза, чувствуя себя помолодевшим на десять лет, легко поднялся с высокой деревянной кровати, не страшась ощутить ту боль в пояснице и левой ноге, которая постоянно мучила его все те месяцы, что он пролежал, не в силах двигаться, в Италии, да и здесь она давала себя знать, особенно первое время, когда он заставил себя отказаться от трости, слишком уж заметно, он не любил выделяться из общей массы, привычка — вторая натура, ничего не поделаешь, как-никак с начала двадцатых годов он жил за границей, по чужому паспорту; двадцать четыре года, чуть не половину жизни провел среди чужих, по легенде. Он не очень-то понимал, отчего ему и сейчас, здесь, в Мадриде, по-прежнему надо быть незаметным, таким же, как и все, но он чувствовал, что именно так он должен вести себя, ожидая того момента, когда настанет время шанса, а в том, что это время рано или поздно наступит, он запрещал себе сомневаться.

Штирлиц налил воду в большой эмалированный таз; кувшин был не баскский (у них сумасшедшие цвета, всяк гончарит, как бог на душу положил), скорее, андалусский, бело-голубой, — этот цвет холода необходим тамошней сорокаградусной жаре, есть хоть на чем отдохнуть глазу; вода за ночь нагрелась, хотя с гор тянуло прохладой, как-никак октябрь; он долго умывался, потом сильно растер тело полотенцем и ощутил после этого какую-то особую бодрость, — забыл уж, когда и было такое, наверное, в Швейцарии, после последней встречи с пастором, когда убедился, что работа сделана и у Даллеса ничего не выйдет с Вольфом, наши не позволят, черта с два, мы рукастые...

Он спустился вниз, в маленькое кафе; за столиками ни души, осень; раньше, во время республики, сюда приезжало много туристов, октябрьские корриды самые интересные, парад звезд, а после того, как пришел Франко, ни один иностранец в страну не ездит, какой интерес посещать фашистов, все регламентировано, сплошные запреты; лучшие фламенко ушли в эмиграцию, многие осели в Мексике, на Кубе, в Аргентине и Чили, в музеях пусто, народ неграмотен и полуголоден, не до картин и скульптур, заработать бы на хлеб насущный.

Старуха с черной повязкой на седых волосах, похожая из-за этого на пиратскую мамашу, принесла ему кофе, два хлебца, жаренных в оливковом масле, и мармелад.

— А тортильи? — спросил Штирлиц. — Очень хочется горячей тортильи, я бы хорошо уплатил.

— У нас не готовят тортилью, сеньор.

— Может, есть где поблизости?

— Разве что у дона Педро... Но он открывает свою кафетерию в восемь, а сейчас еще только половина восьмого.

— Какая жалость.

— Если хотите, я приготовлю омлет.

— Омлет? — переспросил Штирлиц. — А картошки у вас нет?

— Есть и картошка, сеньор. Как же ей не быть...

— Так отчего же не залить жареную картошку с луком яйцами? Это же и есть тортилья, сколько я понимаю.

— Вообще-то да, но ведь я сказала, что у нас не готовят тортилью. Это надо уметь. Нельзя, чтобы в каждом доме умели все. Я умею делать хороший омлет, это все знают на улице, им и могу угостить...

— А почему нельзя уметь все в каждом доме? — удивился Штирлиц. — По-моему, это очень хорошо, если все умеют все.

— Тогда не будет обмена, сеньор. Кончится торговля. Как тогда жить людям? Надо, чтобы каждый на улице умел что-то свое, но пусть зато он делает это так хорошо, как не могут другие. На нашей улице дон Педро делает тортилью, а еще миндаль в соли. Донья Мари-Кармен готовит паэлью с курицей24. Дон Карлос славится тем, что делает паэлью с марискос25. Я угощаю омлетом, а дон Франсиско известен тем, что варит худиас и тушит потроха, которые ему привозят с Пласа де торос. Если бы каждый мог делать все это в своем доме, снова бы началась война, потому что у посетителей не будет выбора: все все умеют, неизвестно, куда идти. Лучше уж, чтоб каждый знал свое, маленькое, но делал это так, как никто из соседей.

Штирлиц задумчиво кивнул:

— Разумно. Вы очень разумно все объяснили.

Я все, всегда и повсюду, где бы ни был, примеряю на Россию, подумал он. Это, наверное, со всеми, кто оторван от родины. Как было бы прекрасно суметь взять в каждой стране то, что разумно, и привить это у себя дома. Ведь деревья прививают, и получаются прекрасные плоды; к старому могучему стволу

Вы читаете Экспансия — I
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату