Полина Федоровна немного смутилась, убрала руку с дверного косяка и, уже уходя, бросила:
– Всякое бывает.
Ранним утром следовало пересесть с поезда на электричку «Россошанка», а потом ехать автобусом до бабушкиной деревни. Ташка устала от трясучки, купейных стен, похожих на глянцевитую картонку, остывшего кипятка и запаха соседского продуктового пакета. Когда леса стали лиственными, а потом и вовсе исчезли, поезд со скрипом повиновался сигналам конечной станции. Она зашнуровала черные, запылившиеся на носах туфли, щелкнула замками сумки. Утренняя леность была, кажется, совершенно чужда тем многочисленным, бедно и небрежно одетым людям, которые, неся в растопыренных руках тюки и саженцы, бежали к свободным лавкам, потом долго озирались, не прогадали ли с местом, и, наконец успокоившись, затевали беседу на мягком и приторном наречии, доставали карты, семечки.
Ташка почти не замечала своих попутчиков, просыпаясь лишь ненадолго: когда контролеры наэлектризовали воздух своим присутствием, когда в репродукторе, сквозь хрип и харканье, прорезались звуки, похожие на название нужной ей станции. Пригородный состав выпихнул из себя толчею, как выпихивает фарш мясорубка. Вагонные потоки слились, неся в себе сонную Ташку, а потом снова разъединились. Она остановилась в недоумении посреди площади, но скоро заметила смешной, с вытянутой мордой автобус и, припав щекой к прохладному, нечистому стеклу, опять погрузилась в сон.
Ей мерещилось, что они с Глебом едут среди елок и берез, долго-долго. У него почему-то оголены икры, а на шее – красный газовый шарф; ее грудь едва прикрыта, и, когда машину бросает на ухабах, ослепительно розовые, разбухшие соски показываются в вырезе блузки. Нужно найти, где бы провести вечер, но всюду лишь лес, и те немногочисленные заведения, что по какой-то случайности попадаются им на пути, закрыты. Наконец-таки они тормозят у ресторанчика: огромная, во все стороны простирающаяся стена, на ней – едва различимая вывеска. Их встречает тучный тип в серых брюках железнодорожного кондуктора, на вид какой-то бесполый. Он трясет животом, похожим на загустевшую манную кашу, и вдруг спускает форменные штаны до колен… У типа действительно совершенно голо между ног, как у куклы-пупсика! Поборов стеснение, Ташка достает из сумочки новенькие акварельные краски и рисует ему пониже живота все недостающее. Получается очень похоже. Тип гладит себя, осторожно, чтобы не размазать свежую краску, но коричневатое пятно все же остается на подушечке указательного пальца. Он пробует пятно на вкус, улыбается и, повернувшись задом, открывает перед посетителями тяжелую дубовую дверь…
Ташка очнулась, зажмурилась и недовольно втянула плечи. Солнце било в стекло, подсвечивая грязные брызги и растворяя в мареве безумно далекий горизонт. Вздрагивала выцветшая занавеска за спиной водителя. Было так неуютно, словно у твоего дома внезапно снесло крышу.
Автобус окунулся в поросшую кустарником впадину и, истерично зарычав, пыхтя парами бензина, медленно пополз на гору. Просторы стали не видны, зато ярче засеребрились россыпи росы, и Ташка заметила, что листва здесь распустилась куда сильнее, чем в ее городе, и теперь кажется, что произошло это за один день.
Дом Ульяны, синий, окруженный палисадником с курами, стоял первым от дороги. Калитка оказалась запертой. Почему-то именно сейчас, топча взъерошенный ковер спорыша у забора, Ташка перестала жалеть, что приехала сюда и проведет выходные без Глеба: как-никак новые впечатления. Она обошла дом, вконец разозлив цепного пса. Две овцы, серые, с замусоренными хвостами, шарахнулись от нее в сторону, натянули веревки поперек пути, она осторожно переступила и направилась к белому треугольнику платка в конце рыхлой и мокрой черноземной полосы.
Ульяна приходилась Полине Федоровне какой-то троюродной племянницей, по крайней мере, так говорили. Ташка не знала, ни сколько ей лет, ни кто, помимо нее, живет в доме. Поравнявшись с согнутой фигурой, она прислонилась к штакетнику и неуверенно позвала:
– Извините…
– Шо? – повернулась к ней розовощекая немолодая женщина, поправила сползший на лоб платок и недоверчиво наклонила голову. – Шо вы кажете? Я нэ чую.
Ташка было удивилась, что женщина не подойдет к ней ближе, но, опустив взгляд на вязкие колдобины, принялась кричать:
– Я от Полины Лисаченко, внучка ее.
Женщина слащаво открыла рот, изображая радость, и замахала руками в направлении дома. Они пошли по разные стороны некрашеного, заросшего вишняком забора. Шли довольно долго, смотря под ноги, стараясь не ступить в грязь. Потом Ташку впустили во двор, неприглядный, утоптанный людьми и домашними животными, украшенный лишь проросшим подорожником у крыльца.
Ульяна прижала Ташку к груди, дав ей почувствовать силу своих рук и какой-то молочный запах пухлого лица, потом показала четыре сортовые яблони и, уже в доме, гладкую беременную кошку и телевизор «Самсунг», накрытый гипюровой тряпкой. Не заметив в гостье интереса к хозяйству, предложила пройти к столу. На потертой клеенке лежали пакеты с хлебом, газеты, очки, начатое вязание и… акварельные краски «Школьные». Ульяна принялась лихорадочно запихивать все в ящик.
– Кто у вас рисует? – не удержалась Ташка.
– А-а-а, внучок у ту субботу гостював, – ласково пояснила хозяйка и вынула початую бутылку водки «Петр I». Ташка завертела головой. – Знаю, шо пост и грех, – по-своему истолковала отказ Ульяна, – да сам не выпьешь, понаидуть гости – ищи-свищи!
Ташка попросилась ночевать на дальней веранде, что выходит окнами и отдельной дверью в сад. Хозяйка недоверчиво прищурила глаз, но, получив несколько сотенных «за беспокойство», отстегнула ключ от связки и даже предложила теплое одеяло. В комнатушке с мелко расчерченными окнами пахло нежилой сыростью. Присев на железную кровать, Ташка вынула из сумки постельное белье, банку финской голубой краски и купленные накануне Полиной Федоровной искусственные цветы. Спросила инструмент. Ульяна выдала ей ржавую тяпку, зачерпнула детским ведерком песку и взялась проводить до могил.
За огородами начинался яр, глядя на который невольно вспоминалось, как в экранизированных сказках бросают скатерть-самобранку и она, прежде чем расстелиться, летит волнами. Возвышенности – гладкие, светло-зеленые, округлые, а впадины – потемнее, заросшие вербой. Ташка усмехнулась: словно распластавшаяся кверху грудью женщина расставила руки, показывая солнцу волосатые подмышки. Впереди, на одном из холмов, пестрело кладбище, без ограды, без деревьев, – скопище светлых столбиков и ярких венков. Тропинка вела прямо туда, но Ульяна почему-то свернула. Ташка не сразу заметила рядом с собой, в кусте полурасцветшей сирени, два креста из подгнившего дерева.
– Ббдэ![1] – указала Ульяна, плюхнув в траву ведро, и принялась объяснять, что нужно сделать, чтобы было как у людей. А потом повернулась к Ташке розовой щекой, и от глаз поползли такие несопоставимые с цветом лица морщины. Она смотрела туда, где высовывалось из грушевых крон здание школы – бывший дом Ташкиного прадеда, отнятый в коллективизацию, и думала, как бы лучше рассказать этой бескровной городской барышне, что все вокруг – угодья ее предков, и тот пятачок, где кресты, – самый их конец. Здесь, на отшибе, жили они в ветхом сараишке до самой смерти, до самой войны, отвергая колхоз и советскую власть, здесь умерли и здесь же погребены…
Когда Ташка вернулась, в доме уже царил аромат ванили, стояли в ряд от мала до велика куличи с белыми сахарными шапками, посыпанными цветным пшеном. На печи кипела, наполняя кухню густым паром, луковая шелуха. Ташка вышла проветриться, скрипнула кольцом калитки, чтобы, пресытившись оглушительными песнями сверчков и меняющей тона темнотой, пробудить Ульяну этим же звуком уже заполночь.
С утра на улицах говорили друг другу «Христос воскрес» и обнимались, мужчины – чрезмерно крепко, очевидно, спьяну. Перед завтраком Ульяна дала Ташке половину просфорки – натощак – и еще с собой ломоть кулича да темно-красных яиц. По яру сновали немногочисленными стайками люди – семьи умерших и дети с пакетами. Ташка подошла к своим одиноким могилам: краска за ночь высохла, песочные дорожки стали рассыпчатыми, а трещины на сиреневых почках посветлели, углубились. Она воткнула в землю пластмассовые стебли цветов, положила на выполотое пространство салфетку.
Листья сирени вздрогнули, зашелестели, приподнялся бумажный уголок под снедью. Ташка внезапно почувствовала себя частью общего праздника, недалекое кладбищенское разноцветье взяло ее в свой хоровод, как, бывает, пленит искаженный фонарями город или женщина с целенаправленно подкрашенным лицом. Матовые листья ожили снова, повернулись к Ташке исподней стороной от нового, невесть откуда взявшегося и куда исчезнувшего порыва ветра. Ей показалось, что она не одна. И действительно, у края зарослей стоял паренек лет пятнадцати, с нестрижеными русыми волосами, закрывающими уши и пол-лба. Стоял и смотрел на нее большими голубыми глазами, с каким-то игривым изумлением. Ташка даже испугалась, настолько неожиданно он появился.
Мальчишка потер кулаком у аккуратного, с едва заметной ложбинкой на кончике, носа и, огибая худощавым телом Ташку, потянулся к куличу на могиле. Ташка заметила, что он босой и что земля, с точечками песка и торчащей после прополки травяной щеткой, смялась под пальцами его ноги. Сунув кулич в мешок, он выпрямился и оказался рядом с Ташкой, настолько близко, что чувствовалось его тепло. Не зная, что сказать, она положила на могилу горсть конфет. Он собрал и их, став на корточки, выставив черные пятки. То же повторилось с крашеными яйцами.
– Вы что же, так ничего и не оставите? – возмутилась Ташка, вспомнив, что бабушка велела держать на могиле съестное. Паренек молча хлопал ресницами, и от этого казалось, что по его зрачкам ползут облака…
Еще с улицы Ташка услышала рычащий голос нетрезвого мужика.
– Сынок прыихав, – высунулась на стук Ульяна. Ее высокие бедра вскакивали сильнее обычного от желания услужить за столом, от непрестанной беготни к погребу. «И еще от „Петра“, – догадалась Ташка, заметив, что румянец раскатился до самой шеи.
– Я проходить не буду. Нельзя ли, скажите, красочки, что в столе, взять, порисовать?
– Яки красочки? – с выдохом шепнула Ульяна. – А… Погодь… – и вернулась через минуту, успев перекинуться с сынком несколькими выкриками. – Застеснялась, шо ли? Рисувальщица! Ну на ще и альбом.
Радостно и вольно было у Ташки на душе, когда, сорвав со штакетника мутную алюминиевую кружку, она бежала к пруду, чтобы повторить изгибы береговой линии и бородавки кустов над нею, – забыв о своей работе, приевшейся компьютерной графике, рисовать, как в детстве, от руки. И в том, что этот деревенский мирок, простенький, как акварельный набросок, открылся ей, и в том, что это только на один день, было что-то не совсем настоящее. Она пересекла край дубовой рощицы, потрогала мягкие, как охапки пуха, но уже крупнолистные ветки на вековых стволах, невольно истоптала ковер отцветающих петушков и вышла к огромной чаше, в глубине которой блестел под полуденным солнцем пятак воды. Бросилась вприпрыжку, но потом замедлила шаг: откуда-то из-под обрыва слышался многоголосый собачий лай. „Свадьба, что ли, у них?“ – весело сверкнув уголками глаз, Ташка спустилась правее.
Вода стиснула руку неистраченным после зимы холодом. Ташка набрала кружку, зацепив краем илистый слой, и оглядела окрестности. Убедившись в том, что противоположный берег вполне живописен, она открыла пластмассовую коробку с красками и навесила каплю над зеленой лункой – капля, дрогнув, упала в оранжевую: с верхушки мыса звонко тявкнул грязный безродный пес, тощий, черный с подпалом.
– Пошел отсюда! – фыркнула Ташка, и тотчас же услышала из-за бугра, выступающего в воду мысом, заливистый свист. Пес завертел сначала мордой, потом хвостом, и скрылся.
Ташке стало интересно. Захватив рисовальные принадлежности, она обошла горку, поднялась по пологому склону на ее верхушку и спряталась за дикими грушами. Густые корневища торчали из земли, сквозь их сетку виднелся рыжий глиняный обрыв, а под ним, на ровной полосе берега, уже знакомый Ташке паренек – она почему-то сразу узнала его – сидел лицом к воде и выдавал бродячим собакам то конфету, то очищенное яйцо, то кусок кулича. Собаки хватали